Что будет после постмодерна
Что будет после постмодерна
Все это публиковалось в совершенно другом мире, не знавшем ни мобильной связи, ни компьютеров, ни интернета в каждом телефоне в любой точке планеты и шло рядом с зарождением рок-н-ролла и телевидения. Авторы классических постмодернистских текстов сложились как личности в первой половине 20-ого века и не знали ни вопиющей экологической катастрофы, ни усталости от формализма и технологизации, ни террора рекламы, конвеера и симулярков.
Приведу цитату из статьи О. Митрошенкова, доктора философских наук:
“Сейчас радикально меняется общий культурный, социальный, духовный, экономический, политический и технологический контекст человечества. Последние лет 30-40 представители практически всех областей социально-гуманитарного знания в разных странах обсуждают различия между эпохами модерна и постмодерна. В этих дискуссиях все больше приходит осознание того, что уже и мировоззрение, и ценности постмодерна и постмодернизма исчерпывают свой потенциал, а категории модерна и постмодерна не справляются с осмыслением реальности, не успевают за ее вызовами”.
И пока философы думают о выходе из постмодернистских парадигм, жизнь рождает новые формы. Здесь мы приходим к разнице между жизнью реальной и нафилософствованной. Зачастую, эта философия, или скорее, софистика, уходит в полный отрыв от жизни, не отвечает ее запросам, а иногда даже пытается навязать ей некий “тупик”. На самом деле до сих пор не сформировано единое значение слова “постмодернизм”, каждый философ, не говоря уже о простом человеке, вкладывает в него свой смысл, по этому встает вопрос о том, можем ли мы вообще употреблять этот “противоречивый и перегруженый” термин. Об этом хорошо пишет публицист и философ Павел Минка: in.ua
Метамодернизм же предлагает взять Цель, нечто лежащее за системами и религиями, как константу, но константу, способ достижения которой человек должен найти самостоятельно. Это принцип индивидуальности, духовный аристократизм, творческая мораль, как индивидуальное откровение, о котором много говорили Бердяев и Зиновьев. Предлагается и способ достижения Цели (Цель – как индивидуальный духовный рост, достижение и постижение Абсолюта) или, по крайней мере, дорога к ней – выход за рамки понятий “добро-зло”, выход из здания суда, то, что голландские философы (авторы “Заметок о метамодернизме”) окрестили осцилляцией – колебанием. Идею духовного аристократизма развивают П. Минка и Ю. Нарижный, о “Цели”, о сакральном начале, лежащем за системами и религиями пишет доктор философии и художник Теймур Даими, эта тема постоянно присутствует в его публицистике, но особенно полно выражена в “Манифесте нон-актуального” permm.ru Похожей дорогой движется и Михаил Эпштейн, провозглашая новую эпоху в своей работе “От пост к прото. Манифест нового века” russ.ru
Вот несколько тезисов от писателей, философов и мыслителей, попытавшихся дать определение новому времени:
“Метамодернизм – это голландская концепция, она предложена вместо термина “пост-постмодернизм”, то есть как бы вместо того, что будет после модернизма. Это то, что когда-то мне сказал Илья Кормильцев, предсказав это, потому что эта концепция свежая, ей лет пять, по-моему. Кормильцев мне в 2000 году сказал: “Преодоление постмодернистской иронии, поиск новой серьёзности – это задача на ближайшие десятилетия. И решаться эта задача будет с помощью неоромантизма и новой архаики. Это преодоление иронии через архаику”. Метамодернизм – это другой выход. Бесконечная сложность, усложнённость; сетевая структура повествования; свободное плавание во времени; неоромантические установки, то есть установки на совершенство одинокого героя, на отход от толпы, на определённую контрадикцию с ней, наверное… Это интересная концепция. Я, в общем, за метамодернизм, то есть за новых умных, грубо говоря”.
“На смену доминирующей общественной, общечеловеческой системе ценностей и морали, основанной на принципах коммунитарности, пришел индивидуализм отдельного человека, которого некоторые современные авторы относят к совершенно новому, бифуркационному типу личности. Основные черты последнего – мировоззренческая нестабильность и беспринципность с точки зрения классического мировоззрения. Главный принцип бифуркационного человека – стремление к абсолютному творчеству и отрицанию всякой нормативности в мышлении и действии, кроме футуристской нормативности”.
“Мир вступает в какой-то новый период. Может быть, в новый палеолит. Искусство в понимании Канта и Шиллера сегодня уже утратило силу. Начинается цивилизационная подвижка. Причем настолько крупная, что рядом в истории человечества ничего не стоит, кроме неолитической революции. Жизнь, которая нас окружает, – абсолютный тупик. Общество потребления не имеет права на существование. Человек в своем сегодняшнем виде не имеет права на существование. Просто надо дойти до края. У Хлебникова есть замечательные строки:
“И когда земной шар, выгорев,
Станет строже и спросит: “Кто же я?”,
Мы создадим “Слово о полку Игореве”
Или же что-нибудь на него похожее”
Тогда появится новое великое искусство, новый миф, новый фольклор, новая цивилизация”.
“И это уже пост-постмодерн, который мы прежде называли новой архаикой, время возвращения того факта, что понять чужую мысль проще, чем сформулировать собственный топос и внятно заявить о его интересах на философском языке. Мы втягиваемся в ситуацию, когда ускользание, ирония и дистанция, растворившись во всем, рождают скуку. Уже более не интересно, как нечто деконструируется и разваливается. Гораздо интереснее, что остается, когда все развалилось, как зарождается или возрождается порядок, истина, ответственность за реализацию своего проекта.
Ситуация после постмодернизма возвращает нас к вопросам святым. Нужно начинать конструировать, а метафизика – это высшая форма конструкции, конструирования себя как существ, оправданных абсолютом. Абсолютно оправданных, но не с той звериной серьезностью, когда наше существование делается угрозой для существования других. Мы обучены терпимости и открытости постмодерном, но когда видишь постмодернистски сделанные фильмы, понимаешь, что невозможно согреться сгоревшим углем. Шлак не горит, постмодернизм не работает”.
“Я говорю об абсолютном начале, которое должно быть явлено человечеству как религия личности и свободы. И в ее основе будет лежать способность человека следовать собственному внутреннему голосу, что требует неимоверных духовных усилий. Человечество находится сейчас в таком же положении, в каком находилось в моменты зарождения ныне существующих массовых религий. Однако эти религии, притом что в них много привлекательного, все же чреваты противостоянием. При нынешней глобализации мира должна возникнуть идея, в которую могли бы уверовать все люди, то есть новое сознание, укорененное в религиозном вдохновении и питаемом им чувстве ответственности за судьбу всего человечества и каждого отдельного человека. Человечеству нужен, простите за высокопарность, луч света, который осветил бы те правильные, но сугубо рациональные постулаты, условно говоря, “свободы, равенства, братства”, прав человека, осуществить которые можно, лишь достигнув духовного просветления. Когда такая новая религиозная идея овладеет достаточным количеством людей во всем мире, появится и надежда”.
Глубина любой великой религии, корни которой уходят в осевое время, ближе к глубине другой великой религии, чем к собственной поверхности. Различие языков и образов религиозного опыта не может быть устранено, оно неотделимо от различия культур, от многоцветности мира. Диалог не стирает этого многоцветия. Но он ведет в глубину, где все различия смотрятся как преломления единого луча внутреннего света, озарившего мир в древности и давшего силу становлению культурных миров, тяготеющих к глобальности и оставшихся субглобальными только из-за древней непреодолимости океанов и пустынь. Сегодня надо продолжить начатое и заново увидеть мир как духовное целое. Увидев, мы его создадим”.
“Урок мыслителя и философа Александра Зиновьева состоит в том, что время общих нравственных программ, категорических императивов прошло, если оно вообще когда-либо существовало. Нравственные программы должны стать единственными, как единственна каждая человеческая личность. В этике надо двигаться не от общего к единичному, а от единичного (единственного) к общему. Сегодня в мире не заметно ни интеллектуальных, ни духовных порывов, ни общественных сил, которые бы были ориентированы на слом нынешнего, по сути тупикового, вектора исторической эволюции. Однако спрос на такой поворот; на обосновывающую его идеологию ощущается все сильнее”.
“Все то, что предыдущим поколением воспринималось под знаком “пост”, в следующем своем историческом сдвиге оказывается “прото” – не завершением, а первым наброском, робким началом нового эона, нейрокосмической эры, инфо и трансформационной среды. “Конец реальности”, о котором так много говорили “постники” всех оттенков, от Деррида до Бодрийара… Оказывается, что это только начало виртуальной эры. Наши теперешние нырки в компьютерный экран – только выход к пенной кромке океана”.
Анализируя тексты ведущих современных мыслителей, можно заключить, что пост-постмодернизм будет являть собой некую радикальную открытость, торжество самоорганизующихся виртуальных систем, интернет-соавторства (Википедия) и самообразования, сочетание интереса к прошлому с открытостью будущему, “мягкие” эстетические ценности, устремленность к трансцендентному, уход от нормы и стандартизированной морали к морали творческой (по Бердяеву и Зиновьеву). Как метафизика является философским учением о сверхопытных началах, расположенных «над» физикой, говорит о переходе в новое качество, так и метамодерн может выйти за рамки физического опыта в поле трансцендентного, являясь, таким образом, некой новой религией свободы и личного духовного поиска.
Что будет после постмодерна
Нашла где-то в заметках. увы, не вспомню, откуда взято(
Чтобы прояснить, откуда он взялся, надо начать с «конца постмодерна». Произошел он в конце 90-х, когда различного рода искусствоведы и философы культуры начали подмечать, что не всё современное искусство подходит под критерии постмодернистского.
Показать полностью. Ввиду этого возник термин «постпостмодернизм», который, как вы сами видите, звучит не очень красиво, а поэтому в одном из своих эссе Линда Хатчеон заявила, что модернизм и постмодернизм — это эвристические ярлыки в истории литературы, а поэтом неплохо было бы заиметь и хороший ярлык для постпостмодернизма.
С этого момента постпостмодернизм стал зонтичным термином, внутри которого началась работа по созданию такого эвристического ярлыка (красивого слова, которое всем понравится) и одновременно концепции новой эпохи. Возникли всевозможные гипермодерны, диджимодерны, псевдомодерны, альтермодерны и так далее.
Отмечу главное, что вся эта дискуссия о модернах возникла ввиду естественного течения академической жизни, в которой нужно придумывать новые теории и концепты, а не из-за каких-то объективных экономических или общественных изменений.
В этом цветущем саду и возник метамодерн, который изначально не сильно выделялся. Придумали его Тимотеус Вермюлен и Робин Ван Дер Аккер, а презентовали в работе «Заметки о метамодернизме». Попытка зайти с философских и эпистемологических оснований оказалось не особо удачной, подробный разбор можно прочитать здесь. Кейсы с демонстрацией метамодернистского искусства также были не очень убедительными (особенно, аргументация от похожести отзывов критиков). Тем не менее, общая художественная образность эссе пришлась людям искусства по вкусу. И через пару лет один из верных последователей метамодерна сделал этот термин популярным, о чём можно почитать здесь.
По итогу, метамодернизм – это слово, которое обозначает часть современного искусства, а метамодерн – это перенесение принципов этого искусства на культуру. Авторы метамодерна по сей день пробуют придумать какое-то оригинальное философское обоснование и теорию своему концепту, но сейчас они только больше ударились в повторении метода Фредерика Джеймисона, который является одним из крупнейших теоретиков постмодерна.
В целом, что теоретическая, что медийная история метамодерна полны казусов и странностей. Подробней об этом можно почитать в вышеупомянутых статьях, так как, отчасти, аудитория с этим термином всегда попадала в ловушку, когда ей хотелось какого-то краткого и быстрого изложения, под видом чего им выдавали сказку про «то ли переходный, а то ли не очень, то ли период, который уже наступил, а может ещё и нет».
Если что, большая часть вопросов и неточностей, которые проносились через популярные материалы о метамодерне, на самом деле уже были разрешены и даже не поднимались. Например, про то, есть он или нет. Сами авторы в заметках отмечали, что по их мнению он есть и идёт параллельно с некоторыми культурными процессами постмодерна. Нюанс тут в том, что людям интересно про то, есть ли такая культурная парадигма, как метамодерн, в то время, как есть скорее такая теория о части современного искусства, из наличия которого можно предположить и потенциальное наличие культурной парадигмы, если вы сторонник cultural studies.
Подводя итог, многие люди ошибочно воспринимают метамодерн, как некое объективное и легитимное описание современной эпохи, в то время, как это довольно произвольная и дискутабельная концепция, в сути которой надо разбираться, а не принимать тезисы об осцилляции и метаксисе на веру.
Что будет после постмодерна
. и все опять впервые.
Так что «после» в моем названии имеет более скромное значение: ввиду постмодернизма, ввиду того опыта, которым он нас наделил. Подобным образом Ф.Федье называет свой философский труд «После техники»: «с тех пор, как техника здесь».
Все были по существу критичны по отношению к настоящему моменту цивилизации, и собравшиеся в зале сочувствовали этому настроению. Но когда со своими обличениями пустой и безбожной современности выступил Валентин Распутин, в зале раздались свистки. «Что Вы имели в виду, когда сказали, что «за все это» нам послан СПИД?» – со сдержанным гневом спросили его из зала. Говоривший не понял вопроса. Он чувствовал себя избиваемым чернью пророком. Так вот, этого, я думаю, уже не будет – после постмодернизма. «Писателя, окормляющего народ», как выразился Распутин, больше не будет. Никто больше не поверит, что говорить с позиции небесного суда так недорого стоит. В недоверчивости эпохи есть несомненная правда. Когда Данте на вершинах «Рая» сдает апостолу Петру экзамен о вере и приводит все авторитетные дефиниции веры и все аргументы в ее пользу, он слышит в ответ: «Вес правильный, и чекан верный; но скажи мне: есть ли эта монета у тебя в кармане?» (Par. XXIV, 83–85). Это неизбежный вопрос после постмодернизма. У нынешних нигилистов, нужно признать, их монета (то есть их пустые карманы) в кармане. У тех же, кто выступает от лица защитников «старых ценностей», чаще всего нет даже чека на получение объявленной суммы. Этот чек, как теперь чувствуют все, – собственная жизнь, которую можно предъявить обществу.
Представлялось, и не перестало еще представляться, что таким образом достигается безопасное, укрощенное состояние и человека, и общества. Теперь сирота с переживаниями Гамлета не будет убивать дядю, а пойдет к врачу. Цивилизация, отстраненная от своих ценностей, не угрожает другой. Это утопия тотального пацифизма, строительный инструмент которой – освобождение, отчуждение, деструкция. Деструкция прежде всего нерефлектированной принадлежности чему-либо. Дистанцируемся – и все будет в порядке.
Однако от этих злободневных тем стоит перейти к разговору о свойствах постмодернизма.
Так называемая вторичность – скорее норма искусства. Обращают на себя внимание скорее локальные нарушения этой нормы – в радикально авангардистских течениях, начинающих построение нового художественного языка с нуля; в эпоху натуралистического реализма; наконец, в соцреализме, для которого всякая «книжность», «ученость», «литературность» была, вообще говоря, политическим обвинением. Не вторичность отличает постмодернизм, а особый сдвиг в обращении с «готовыми», чужими
текстами.
Другая характеристика, так же необоснованно привязанная к постмодернизму, – его аналитичность, его открытая связь с теорией (автор и теоретик соединяются в одном лице, как в случае Умберто Эко, Юлии Кристевой и других). В действительности чурание аналитизма – тоже скорее исключение в истории искусства (крайний случай такого чурания – эпигонский романтизм, требующий от своего художника «не ведать, что творишь»; именно этот миф Артиста был усвоен соцреализмом: правда, роль аналитика здесь занял Цензор, в том числе, знаменитый Внутренний Цензор).
Ближе к характерности постмодернизма мы подойдем, если будем иметь в виду своеобразие его теоретического субстрата – структурализма. Структурализм (особенно его западная версия) существенен здесь как метод отстранения, «освобождения от языка», попытка говорить «не языком, а о языке» (Ролан Барт). Р.Барт сравнивает структуралистское снятие культуры с античным снятием природы, в которой за непосредственной данностью начинает искаться ее «смысл»; так же, полагает Барт, поступает и новое творческое мышление, структуралистское, с осоциаленной природой – культурой.
Перспектива, в которой постмодернизм видится из нашей (российской) культуры, смещает его черты. Нам трудно воспринять его исторически, как метод, сменивший авангард и модернизм. В силу оборванности авангардной и модернистской традиции, местные сочинения, противопоставляющие себя недавней официальной версии искусства, представляют собой смесь всего на свете, всего, недавно запрещенного: вульгарной версии авангарда, примитивной мистики раннего модернизма, пародии, низовой сатиры. То, что наша местная школа постмодернизма отличается от своего образца, не обязательно значит, что она слабее его: может быть, и наоборот. Во всяком случае, российский постмодернизм темпераментнее западного; он переполнен энергией отвращения, злобы, презрения. И все-таки, говоря о постмодернизме, разумнее иметь в виду его оригинальную версию. При всей своей принципиальной пестроте, противостоящей былой «органической цельности» художественной вещи, постмодернизм последователен в одном: в авторском отношении к собственному тексту и вообще к изображаемому миру. Это отношение не допускает вообще никакого пафоса (обличительного, восхищенного и т. п.). Постмодернистская отчужденность меньше всего дается у нас – и еще бы! Нужно было так устать от форсированной громкости авангарда, чтобы захотеть этой прохлады, этого «удовольствия от текста».
Постмодернизм – не только креативный метод (сама креативность стоит в нем под большим вопросом), это и навык восприятия: это навык видеть «чисто эстетически» внеэстетическую вещь (умение, развитое уже авангардом); умение перекодировать одну эстетику в другую, более «широкую» и «миролюбивую» (например, получать удовольствие, близкое комическому, от фашистской и социалистической художественной пропаганды: так, премия, которую либеральная общественность присуждает роману Проханова, – знак долгожданной зрелости нашего постмодернизма; заметим, что такой зрелости западный постмодернизм никогда не достигнет). Постмодернист может прочитать любое сочинение как постмодернистское. Тем самым, постмодернизм без берегов ускользает от всякого определения.
Тема «невозможности отличить подлинник от подделки» – одна из основных тем «Имени розы» (как отличить истинную святость от патологической экзальтации и свирепого мракобесия? Главный герой, детектив-бэконианец, говорит, что для него это различение невозможно; он оставляет осторожное допущение, что это было возможно для святых – но эпоха, в которой разворачивается действие «Имени розы», представлена как время, когда появление святых абсолютно невозможно). Это одна из основных тем теоретической мысли постмодернизма вообще (тема «симулякров»). Если быть последовательным, речь идет о невозможности всякого различения, всякого восприятия ценностей, о том, что сознанию, которое называет себя современным, решительно не дается иерархия. Символические формы в нем утратили связь с тем, что они символизируют; они стали целиком социальными, конвенциональными знаками без значений (или же с «опасными», «вредными» значениями, которые необходимо деконструировать, демифологизировать и т. п.: ведь язык, в этой мысли, не открывает реальность, а заслоняет ее, навязывая свои интерпретации; прозрачных высказываний нет, все они содержат ту или иную готовую интерпретацию, насилующую восприятие).
Новое отношение к чужому, от которого необходимо освободиться, прямо противоположно той традиционной «вторичности» искусства, о которой речь шла в начале, – той, что нашла выражение в формуле русского поэта начала позапрошлого века: «Чужое – мое сокровище» (К.Батюшков) или в строфе Мандельштама:
И не одно сокровище, быть может,
Минуя внуков, к правнукам уйдет,
И снова скальд чужую песню сложит
И как свою ее произнесет.
Там чужое становилось своим, моим. Постмодернизм же и свое слышит как чужое, как форму насилия, которую необходимо осознать – и тем самым уйти от нее. Что до сокровища, то о нем можно говорить, пока есть ценное и бесценное, явное и скрытое. А этого всего, говорят, больше нет.
Классический авангард, осознав кризис традиционного языка, его истрепанность и опустошенность, пытался построить взамен новый язык некоторых первичных форм: начиная с нуля, на голой земле – и часто совпадая при этом с исторической архаикой, а то и сознательно используя ее. При этом уже здесь происходило опустошение знака, поскольку мифическая или магическая мотивированность архаичных знаков для нового художника была уже непроницаемой: особенно показательны здесь скульптурные неоархаические формы модернизма – бывшие идолы, бывшие вотивные изображения оказались полностью изъяты из своего сакрального пространства. Говорение на новых – или изначальных – языках было вызовом, эпатажем, оно обрекало авангардистов на социальное одиночество, пока публика не привыкла к любого рода смещенным дискурсам, перестав заботиться о двух вещах: что это значит? и: на что это – во внеэстетической области – похоже? Но такое конструктивное, проективное освобождение не принесло свободы: автор, чей энтузиазм по поводу собственного языка был слишком очевиден, оставался, тем самым, пленником языка.
Постмодернизм открыл другой способ освобождения от языка: всеприятие, неразличающее приятие всех прежде несовместимых знаковых систем. Общим значением этой суммы стало в идеале Ничто. Вовсе не блаженное дальневосточное Ничто – скорее, это то, что Платон в «Софисте» называет «существующим небытием».
Если в постмодернистском тексте, помимо Ничто, присутствует что-то еще, какой-то вопрос, занимающий автора, какая-то формальная новизна, на которой он настаивает, – мы, как правило, будем поражены мелкостью и инфантильностью этих «проблем» (вроде проблемы аутентичного у Эко, о которой речь шла выше). Стало быть, постмодернист, то есть человек, пришедший после всего культурного труда тысячелетий, занят такими «проблемами»? Нет, все-таки безопаснее не удаляться от Ничто.
Как? Разве с утопизмом не связаны совсем иные ассоциации? Разве не анти-утопизм, среди другого, отличает постмодернистское настроение?
Утопия, которой был заряжен авангард (особенно русский авангард) – активистская утопия, пафос всеобщего переустройства, насильственного утверждения новой, небывалой и одной для всех нормы. А скептичный по отношению ко всякой активности и новизне, всеприемлющий, как будто чуждый унификации пост-модернизм, поликультурный, полистилистичный. И, тем не менее, то, что он несет, его message – оборотная сторона той же утопии. Можно назвать это пан-топией, но это дела не меняет.
Что ушло из опустошенного знака, из пустой символической формы? Сила связи, сила тяготения смысла и вещи, человека и смысла.
Что мешает отличить подлинник от симулякра? Исключение из восприятия и рассмотрения силы, присутствующей в подлиннике и отсутствующей в симулякре. Что не позволяет расположить вещи в иерархии? Страх признать реальность силы, подчиняющей что-то чему-то. Что позволяет отказаться от выбора между «злом» и «добром» – и даже отнесения чего-либо к «злу» или «добру»? Отказ принять зло и добро как вещи сильные, а не условные договорные категории.
Страх перед силой, иррациональной вещью, которую в человеке воспринимает не рассуждающее аналитическое начало, а что-то иное; страх перед любым проявлением власти – вещи тоже таинственнной – этот страх слишком понятен после всех эксцессов иррационального, после всего насилия, всех кошмаров, провоцированных темой власти в минувшем столетии.
И тем не менее, попытка тотального либерализма – попытка восприятия мира вне силы, вне различий, вне сопротивления и влечения, вне выбора и самоотдачи чему-либо, кроме своего Ничто, – утопия не хуже прежней. Не меньше, чем прежняя, она противоречит порядку вещей, физике мира и человеческому заданию. Не нужно особой прозорливости, чтобы сказать, что последствия и этой утопии должны быть по-другому, но не менее тяжелы.
И, пока культура в своем «пост-историческом» состоянии тиражирует отражения отражений, запрещая самый вопрос о том, что же в них отражается, – сила, изгнанная в дверь, возвращается в окно. Уже вне символических форм, уточнениями и исследованиями которых занимались века, вне традиционных языков, сила (без которой существование человека превращается в анабиоз) входит, простая, как мычание, через манипуляции экстрасенсов, массовые сеансы новых шаманов – которые вне всякой культурной опосредованности «подсасываются» к тому, что они называют Космосом.
Это другая тема, но я хочу заметить, что между опустевшей культурой форм и симулякров, постмодернизмом, и внеформальными, докультурными взрывами этой «энергии» в квази-религии New Age существует взаимодополняющее отношение.
Я еще раз повторю, что критика постмодернизма в моих рассуждениях – ни в коей мере не критика из-за спины, из прошлого, с точки зрения каких-то более доброкачественных творческих эпох. Происходящее неотменимо, мы живем после постмодернизма и не можем позволить себе этого не знать. Но это не мешает нам попытаться оценить его – наши возможности.
2 Насколько мне известно, естественные науки иначе переживают постмодернизм: физики, математики говорят о новых возможностях адогматического мышления, об освобождении от сциентизма как идеологии.
3 L’immaginario contempоraneo. Atti Del Convegno letterario internazionale. Ferrara 21–23 maggio 1999. См. текст этого доклада: Седакова О.А. Музыка: стихи и проза. М.: Русский мир, 2006. С. 375–383.
4 Имеется в виду известная оппозиция «сырого и вареного», le сru et le cuit, предложенная антропологом К.Леви-Стросом.
5 Быть может, кризис символических форм связан с другим явлением новейшего времени – с тем состоянием цивилизации, которое Д.Бонхеффер назвал «абсолютно безрелигиозным периодом» или «совершеннолетием» // Д.Бонхеффер Сопротивление и покорность. М.: Прогресс, 1994. С. 200. Быть может, месторождение символических связей, образов и форм – та структура душевной жизни, которую Бонхеффер считал исторически преходящей, наподобие общего детства, «религиозного» детства человечества.