Что важнее зрение слух или обоняние

Расшифровка Зрение и слух: что важнее?

Правда ли, что в Средневековье люди все узнавали с помощью слуха и только мы начали видеть

В 1942 году в оккупированном немца­ми Париже вышла книга историка Люсь­ена Февра, одного из основате­лей новой исторической школы. Книга называ­лась «Проблема неверия в XVI веке. Религия Рабле», и в ней Февр выдвинул очень смелый тезис: в XVI веке зрение было менее важным способом постигать мир, чем сейчас. В отличие от человека позднего Нового времени, современ­ники Рабле (не те, кто его читал, а те, о ком он писал, то есть социальные низы) полагались на слух и низшие чувства, то есть на осязание, обоняние и вкус. Февр назвал такую конфигура­цию чувств «визуальной отсталостью» (франц. retard de la vue). Эту гипотезу подхватили и развили его коллеги. Через 20 лет, в 1961 году, другой француз­ский историк, ученик Люсьена Февра Робер Мандру, уточнил: в XVI веке слух занимал первое место, осязание — второе, а зрение — всего лишь третье. Репутация зрения тоже была другой и для нас совершенно непривычной: зрению еще не приписы­валось умение наблюдать, свидетель­ствовать, организовывать и классифи­цировать. На первый план в конфигура­ции чувств зрение выходило постепен­но, и так же постепенно складывался новый способ видеть — научный, юридический и художествен­ный, связанный с освоением перспективы. Мандру видел истоки такого зрения в ренессансном развитии науки. В частности, он писал: «Телескоп Галилея и первые микроскопы были инструментами научного прогресса, но с ними появилось и новое видение, более тренированное и дально­зор­кое». То есть научные инструменты и наука вообще меняли то, как мы смотрим.

Самая масштабная попытка объяснить роль зрения в европейской цивилиза­ции принадлежит не историку и не антропологу. Наверняка многие слышали афоризм «The Medium is the message» — «Средство коммуникации и есть само сообщение». Это самая популярная цитата из одноименной книги канадского философа и теоретика коммуникации Маршалла Маклюэна. Она же суммирует идею, которую Маклюэн развивал в своих предыдущих работах. С его точки зрения, средства коммуникации — это лишь технологичные продолжения сенсорных систем человеческого тела, поэтому переходы от одного массового средства коммуникации к другому можно рассматри­вать как переключения между ведущими способами восприятия. Люди Средне­вековья воспринимали мир синтети­чески, с помощью всех органов чувств, пока в XV веке не появи­лись подвижные литеры и типографский станок. Изобретение Иоганна Гутен­берга сделало печатную книгу массовым средством коммуникации и в дальней перспективе привело к тому, что зрение (и чтение) стало основным средством получения и усвоения информации. Вдобавок типографский станок стал символом перехода от устной культуры к письменной: этот переход Маклюэн назвал «великим водоразделом» (англ. great divide), пропастью между Средневековьем и Новым временем.

Более того, сам по себе сюжет о книго­печатании, которое изменило мир, Маклюэн вписывал в более широкую теорию. Если средства коммуника­ции — это такие продолжения наших чувств, то почему бы не попробовать описать всю человеческую цивилиза­цию как смену власти одного чувства властью другого? Маклюэн рассматри­вал чувственную конфигурацию как результат политических и социаль­ных процессов и как артефакт разных способов позна­ния: например, если мы считаем, что слуховая информация важнее тактиль­ной, мы тем самым поощряем приоритет слуха. Допустим, человек Нового времени и вправду в первую очередь полагается на печат­ное знание. Например, он уверен, что книга или газета — это более авторитет­ный источник, чем записка или слухи. И тогда зрение выходит на первый план, а вся остальная информация объявляется не очень надежной. Тогда бессмыс­ленно и обращать внимание на то, что говорят другие сенсорные системы. Соответственно, чем совер­шеннее наши технологии, тем хуже рабо­тает наше чувственное восприятие в целом.

Чтобы это продемонстрировать, Маклюэн рисовал глобальную стадиальную схему. Весь процесс цивилизации делился на четыре этапа. Каждый этап опи­рался на одно средство коммуникации и поощрял одну сенсорную систему. Например, в архаичных бесписьменных культурах коммуникация держалась на звучащей речи — и это поддерживало слух как ведущее чувство. Чтобы послушать сказки или эпос, люди собирались вместе — и заодно это тренировало осязание и обоняние. Изобретение письмен­ности выдвинуло на передний план зрение. Тем не менее долгое время сам способ письма — рукопись, нацара­панная палочкой или пером на глине, воске или пергаменте — был более чувственным и более непосред­ствен­ным, чем печать книги в типо­графии. Люди собира­лись вместе и читали друг другу вслух — тем самым сохраняя слух и осязание. Третья стадия наступает с книгопечата­нием. Даже ремеслен­ное знание — то самое знание с рук, знание на кончиках пальцев — в XVI веке перево­дится в зрительную форму, поскольку как раз в эту эпоху появляются учебники и инструкции. Чтобы читать книгу или рассматри­вать пейзаж, людям уже не нужно соби­раться вместе. То есть новая технология влияет и на коллектив­ность, поощряя дистанцию, уедине­ние и индивидуа­лизм. И четвертую стадию Маклюэн обнаруживал в «электронном обществе» XX века: благодаря изобретению радио и телевидения письменность несколько сдает свои позиции и человек снова начинает полагаться на слух. Облада­тели современных гаджетов могли бы дополнить эту мысль: смартфоны и планше­ты с тачпадами наверняка должны поощрять и тренировать осязание.

Эта соблазнительная теория время пользовалась огромным влиянием. Казалось, что с ее помо­щью легко объяснить особенности самых разных куль­тур. Самые разные ученые пытались связать отсутствие письмен­ности с высо­ким статусом устного знания, а наличие письменности — с приоритетом зре­ния. Например, в лингви­стике были довольно наивные попытки перенести теорию Маклюэна на разные языки и распределить их по разным сенсорным типам. Таким образом, африкан­ские тоновые языки должны были усиливать роль слуха, а отсутствие геометрических терминов в других языках могло сви­де­тельство­вать о том, что зрение для носите­лей этих языков не очень важно. Однако критика со стороны узких специалистов звучала все громче, что вполне понятно: сентенции Маклюэна (вроде того что «китайцы до сих пор представ­ляют собой племенных людей — людей слуха») не могли не вызвать удивления. Для них это были философские обоб­ще­ния, мало подкреплен­ные знанием конкретных обществ.

Сомнения вызывала и однозначная связь между зрением, письменностью и знанием. На этот счет сильные расхождения обнару­живаются уже в класси­ческих традициях. Например, древнееврейская культура трактовала знание и понимание как слыша­ние (собственно, библейское Слово, которое было в на­чале всего, — это звучащее слово), а древнегреческая культура трактовала зна­ние как видение — но при этом греческое видение было совсем не похоже на западно­евро­пейское видение Нового времени. Если же отклониться от за­пад­­­но­европей­ского культурного континуума, обнаружатся еще более инте­ресные ассоциации. Например, у нигерий­ского народа хауса есть всего два тер­мина для чувственного восприя­тия: хауса выделяют зрение и не-зрение, в кото­ром соединены все остальные способы получения информации.

У бесписьменных — то есть сосредо­то­ченных на слуховых данных — индей­цах хопи с юго-запада США или у ин­дейцев десана из Колумбии исполь­зуется очень сложная символика движения и цвета. В общем, то, что у наро­да нет письменности, не говорит о том, что ему чуждо присталь­ное раз­гля­­­дывание и рефлек­сия над визуаль­ной информацией — хотя зрение может и не иметь репутации объективного и рациональ­ного чувства.

Собственно, главная претензия к тео­рии «великого водораздела» — которая, напомню, была сформули­рована не антро­пологом, а филосо­фом — заключается в ее близору­кости. Она хотела быть всеобъемлю­щей, но фактически была сфо­ку­сирована на истории элит в обществах Старого Света. А само деление куль­тур на визуальные и аудиальные просто игнорировало каналы восприятия за пре­делами аристоте­левских пяти чувств. Тем самым классификация Мак­люэна оказыва­лась еще продуктом западноевро­пейской мифологии чувств — и пыталась объяснить многообразие культур в западноевро­пейских терминах.

Маклюэн делал глобальные выводы на осно­вании развития технологий. Про­дуктив­нее ли зайти с другой стороны и смотреть на изменение чувств сквозь призму социальных изменений? Так от большой теории мы переходим на уро­вень конкрет­ного исторического материала. Почти в одно время с Маклюэном об измене­нии чувственных ориентаций в Европе Нового времени стал писать Мишель Фуко. Для него источником изменений стали не новые средства ком­муника­ции, а политические изменения, связанные с необходи­мостью контро­лировать человеческое тело и социаль­ное тело, то есть общество в целом. То есть государство все больше оказывается заинтересо­вано в здоровых и упо­ря­доченных телах: государство дисциплинирует людей, отделяет здоро­вых от боль­ных, полезных от бесполезных. Инструментами служат такие машины контроля, как армия, школа, больница, сумасшедший дом и тюрьма.

А импульсом для изменений стано­вится появление новой анатомии в середи­не XVI века и реформиро­вание медицины. Тогда написанное в учебниках и клас­си­че­ских текстах стало подвергаться сомнению, а затем и корректиро­ваться теми данными, которые естествоиспы­татели наблюдали своими глазами и по­ка­зывали всем желаю­щим в анато­мических театрах и на публич­ных лекциях. В медицине и натуральной истории глаз оказывался главным судьей. Этот глаз можно было усили­вать и воору­жать, чтобы увидеть очень далекое или очень маленькое, — так появ­ляются телескоп и микроскоп.

Так появляются научное наблюдение и художественное созерцание, когда естествоиспытатель или художник изучающе смотрят на натуру, в том числе натуру обнаженную. Историк искусства Джон Бергер первым заговорил о спе­цифическом «мужском взгляде», который был присущ художникам Нового времени: зрение считалось не только аналитическим, но и специфи­чески мужским свой­ством. Оно воплощало рациональность. Женщины же рацио­нальными существами не считались, поэтому обладать высшим интел­лекту­альным свойством не могли. Поэтому в разные периоды им припи­сывали приори­тет из трех низших чувств. То есть чувства и чувственные данные могли использоваться для создания инаковости, непохожести — и по срав­нению с мужчиной, модельным чело­веком, ближайшим иным считалась женщина.

Зрение влияло не только на восприя­тие пространства, но и на восприятие времени. Медленно, но верно глаз отнимал у уха такую важную социаль­ную функцию, как счет часов. В Сред­ние века люди долго ориентировались на звук церковного колокола: весной и летом, во время длинного светового дня, коло­кол отсчитывал конец рабочего времени. Часы, которые сначала появляются на колокольне, а затем стано­вятся личным аксес­суаром, не вытесняли коло­кольный звон, но делали его менее важным: теперь время всегда можно было «посмотреть». Дополнительную поддержку визуализации времени оказала промышлен­ная революция. До середины XIX века в соседних городах или дере­внях церковные и городские часы могли показывать разное время. Но в момент унификация времени становится критически важной: от нее зависят производство и железные дороги. Часы синхронизируют, мину­ты и секунды становятся все важнее. Соответ­ственно, церковный колокол, отсчитываю­щий крупные отрезки от мессы до мессы, теперь бьет только для воцерков­ленных людей: только их слух выделяет удары как важное. Время переводится в визуаль­ную форму — и даже сейчас это работает: хотя наручные часы умирают, мы смотрим время на смартфоне.

Более того, в тех областях, где глаз, каза­лось бы, главенствовал, он царил не без­раздельно. В частных музейных собраниях, выросших из кунсткамер, комнат чудес и барочных кабинетов редкостей, посетитель не только рас­сматривал, но и ощупывал многие экспонаты. В медицине и естествен­ных науках наблюдение усиливалось другими чувствами: симптомы мно­гих болез­ней и качества химических веществ распознавались по запаху, на ощупь и на слух. И наоборот, оконча­тельность видимого то и дело ставилась под воп­рос: с эпохи барокко и до Пер­вой мировой войны европей­цы изучали оптиче­ские иллюзии, обманки, гротес­ки, микроскопи­ческие изображения — и при­ходили к выводу, что мы много чего не в си­лах увидеть ни голым, ни во­ору­жен­ным взглядом.

Источник

65. Человек и его здоровье Что важнее зрение слух или обоняние. Смотреть фото Что важнее зрение слух или обоняние. Смотреть картинку Что важнее зрение слух или обоняние. Картинка про Что важнее зрение слух или обоняние. Фото Что важнее зрение слух или обоняниеЧитать 0 мин.

65.385. Органы чувств

Органы чувств — специализированная периферическая анатомо-физиологическая система, обеспечивающая, благодаря своим рецепторам, получение и первичный анализ информации из окружающего мира и от других органов самого организма, то есть из внешней среды и внутренней среды организма.

Дистанционные органы чувств воспринимают раздражения на расстоянии (например, органы зрения, слуха, обоняния); другие органы (вкусовые и осязания) — лишь при непосредственном контакте.

Одни органы чувств могут в определенной степени дополнять другие. Например, развитое обоняние или осязание может в некоторой степени компенсировать слабо развитое зрение(глаза), обоняние (нос).

Информация, получаемая головным мозгом человека от органов чувств, формирует восприятие человеком окружающего мира и самого себя.

Человек получает информацию посредством шести основных органов чувств:

Информация о раздражителях, воздействующих на рецепторы органов чувств человека, передается в центральную нервную систему. Она анализирует поступающую информацию и идентифицирует её (возникают ощущения). Затем вырабатывается ответный сигнал, который передается по нервам в соответствующие органы организма.

Проводящие пути от органов чувств у человека — вестибулярный, слуховой, зрительный, обонятельный, осязательный и вкусовой пути центральной нервной системы.

Компоненты анализатора

Анализатор – система нейронов, задача которых сводится к восприятию сигнала, проведению информации о нем в головной мозг и анализе раздражения.

Термин был впервые введен И.П. Павловым. В настоящее время также используется понятие «сенсорная система».

Выделяют три основных компонента анализатора:

1. периферический компонент представлен рецепторами, воспринимающими изменения окружающей среды.

Каждый рецептор настроен на определенный раздражитель: колбочки и палочки органа зрения реагируют на изменение яркости освещения, причем реагируют они только на свет с определенной длиной волны (инфракрасный свет, например, человеком не воспринимается), рецепторы органа слуха возбуждаются только при воздействии на них звуковой волны определенной частоты (человек не может распознать ультразвук, в отличие от дельфина). Таким образом, каждый анализатор воспринимает только соответствующий ему раздражитель и только в пределах, определенных для человека.

После того как рецептор получил сигнал о каком-то явлении, он генерирует нервный импульс и передает его на следующий компонент анализатора.

2. проводниковый компонент передает сигнал в центральную нервную систему.

Передача происходит по нервам: информация от рецепторов глаза проходит по зрительному нерву, от рецепторов органов слуха – по слуховому нерву и так далее.

3. центральный компонент обеспечивает конечный анализ поступившей информации и создание образа (зрительного, слухового и тд).

За анализ информации, поступающей от разных анализаторов, отвечают разные участки коры больших полушарий:

— в височной доле находится центр слуха

— в затылочной доле находится центр зрения

— также в коре есть представительства и других анализаторов (вкусового, обонятельного, статокинетического), но о них на экзамене не спрашивают, поэтому мы не будем на них останавливаться

— стоит знать еще об одной зоне коры, которая отвечает за чувствительность. Она находится в теменной доле и получает информацию о всех видах чувствительности (болевой, температурной, тактильной, глубокой). Эта информация приходит в головной мозг по разным нервам и несет импульсы со всего тела.

Орган зрения

Зрительный анализатор – это парный орган зрения, представленный глазным яблоком, мышечной системой глаза и вспомогательным аппаратом. С помощью способности видеть человек может различать цвет, форму, величину предмета, его освещенность и расстояние на котором он находится. Так человеческий глаз способен различать направление движения предметов или их неподвижность. 90% информации человек получает благодаря способности видеть. Орган зрения является самым важным из всех органов чувств. Зрительный анализатор включает в себя глазное яблоко с мышцами и вспомогательный аппарат.

Что важнее зрение слух или обоняние. Смотреть фото Что важнее зрение слух или обоняние. Смотреть картинку Что важнее зрение слух или обоняние. Картинка про Что важнее зрение слух или обоняние. Фото Что важнее зрение слух или обоняние

Что важнее зрение слух или обоняние. Смотреть фото Что важнее зрение слух или обоняние. Смотреть картинку Что важнее зрение слух или обоняние. Картинка про Что важнее зрение слух или обоняние. Фото Что важнее зрение слух или обоняние

Органы слуха и равновесия

Слуховой анализатор включает в себя три основные части: орган слуха, слуховые нервы, подкорковый и корковые центры мозга.

Проводниковый отдел слухового анализатора состоит из 17 000 нервных волокон, что напоминают строение телефонного кабеля с отдельно изолированными проводами, каждый из которых передает определенную информацию в нейроны. Именно волосистые клетки реагируют на колебания жидкости внутри уха и передают нервные импульсы в виде акустической информации в периферический отдел головного мозга. А периферическая часть мозга отвечает за органы чувств.

Что важнее зрение слух или обоняние. Смотреть фото Что важнее зрение слух или обоняние. Смотреть картинку Что важнее зрение слух или обоняние. Картинка про Что важнее зрение слух или обоняние. Фото Что важнее зрение слух или обоняние

Ухо — это сложный орган, выполняющий две функции: слушание, посредством которого мы воспринимаем звуки и интерпретируем их, таким образом, общаясь с окружающей средой; и поддержание равновесия тела.

Ухо делится на три отдела, функции которых различны.

Что важнее зрение слух или обоняние. Смотреть фото Что важнее зрение слух или обоняние. Смотреть картинку Что важнее зрение слух или обоняние. Картинка про Что важнее зрение слух или обоняние. Фото Что важнее зрение слух или обоняние

Часть уха

Строение

Функция

Наружное ухо

Ушная раковина, слуховой канал, барабанная перепонка – граница между наружным и средним ухом

Защищает ухо, улавливает и проводит звуки. Колебания звуковых волн вызывают вибрацию барабанной перепонки, которая затем передается в среднее ухо (вызывает движение слуховых косточек)

Среднее ухо

Полость заполнена воздухом. Слуховые косточки: молоточек, наковальня, стремечко. Посредством слуховой (евстахиевой) трубы соединена с носоглоткой

Проводит звуковые колебания. Косточки подвижно соединены между собой и переводят колебания барабанной перепонки на овальное окно, затянутое эластической пленкой.

Евстахиева труба обеспечивает выравнивание давления в полости среднего уха по сравнению с окружающей средой

Внутреннее ухо

Полость заполнена жидкостью.

Орган слуха: овальное окно, улитка, кортиев орган (рецепторный аппарат – покровная мембрана и волосковые клетки-рецепторы)

Колебания, достигшие овального окна, распространяются по внутреннему уху по жидкости, которая его заполняет. В итоге жидкость заставляет колебаться мембрану, которая воздействует на рецепторные клетки – специальные волокна, в которых в итоге генерируется нервный импульс. В дальнейшем этот импульс по слуховому нерву передается в височную область коры больших полушарий (в центр слуха).

Орган равновесия: три полукружных канала и отолитовый аппарат

Органы равновесия воспринимают информацию о положении тела и контролируют его перемещения в пространстве. Они передают возбуждение в продолговатый мозг, мозжечок, после чего возникают рефлекторные движения, приводящие тело в нормальное положение.

Вестибулярный аппарат (лат. vestibulum — преддверие), орган, воспринимающий изменения положения головы и тела в пространстве и направление движения тела у позвоночных животных и человека; часть внутреннего уха.

Вестибулярный аппарат — сложный рецептор вестибулярного анализатора. Структурная основа вестибулярного аппарата — комплекс скоплений реснитчатых клеток внутреннего уха, эндолимфы, включенных в неё известковых образований — отолитов и желеобразных купул в ампулах полукружных каналов. Из рецепторов равновесия поступают сигналы двух типов: статические (связанные с положением тела) и динамические (связанные с ускорением). И те и другие сигналы возникают при механическом раздражении чувствительных волосков смещением.

Что важнее зрение слух или обоняние. Смотреть фото Что важнее зрение слух или обоняние. Смотреть картинку Что важнее зрение слух или обоняние. Картинка про Что важнее зрение слух или обоняние. Фото Что важнее зрение слух или обоняние

Органы вкуса

Строение вкусового анализатора

Периферический отдел вкусового анализатора представлен вкусовыми луковицами круглой или овальной формы, которые расположены главным образом в сосочках языка. Различают сосочки желобоватые, листовидные и грибовидные. В меньшем количестве вкусовые луковицы встречаются на мягком небе и задней стенке глотки.

Что важнее зрение слух или обоняние. Смотреть фото Что важнее зрение слух или обоняние. Смотреть картинку Что важнее зрение слух или обоняние. Картинка про Что важнее зрение слух или обоняние. Фото Что важнее зрение слух или обоняние

Проводящий путь вкусового анализатора тесно связан с передним отделом головного мозга – гипофизом. В каждой вкусовой почке присутствуют нервные волокна, строение которых сопряжено с различными нервами. Например, передняя треть языка напрямую связана с барабанной струной лицевого нерва. Вот почему при употреблении лимона в пищу у человека может резко поменяться мимика.

Проводящий путь от миндалин лежит к языкоглоточному нерву, а вкусовые почки глотки и гортани соединены с блуждающим нервом. Вкусовой и обонятельный анализаторы соединяются в одиночном пучке продолговатого мозга, ядра которого отвечают за большинство реакций на пищу и иные раздражители чувствительных рецепторов.

В центральном отделе сосредоточены отростки нейронов еще одного отдела головного мозга, а именно гипоталамуса. Функции этого отдела вкусового анализатора выражены в реакции на вкусовые, температурные и механические раздражители.

Кожный анализатор

К кожному анализатору относят совокупность анатомических образований, согласованной деятельностью которых определяются такие виды кожной чувствительности, как чувство давления, растяжения, прикосновения, вибрации, тепла, холода и боли.

Кожа различных участков тела имеет разное количество рецепторов и соответственно обладает неодинаковой чувствительностью. Особенно большое количество рецепторов расположено на поверхности губ, на кожной поверхности кончиков пальцев.

Обонятельный анализатор

Обонятельный анализатор отвечает за восприятие и анализ запаха.

Периферический отдел: рецепторы слизистой оболочки верхней части носовой полости. Обонятельные рецепторы в слизистой носа оканчиваются обонятельными ресничками. Газообразные вещества растворяются в слизи, окружающей реснички, затем в результате химической реакции возникает нервный импульс.

Проводниковый отдел: обонятельный нерв.

Центральный отдел: обонятельная луковица (структура переднего мозга, в которой осуществляется обработка информации) и обонятельный центр, расположенный на нижней поверхности височной и лобной долей коры больших полушарий.

В коре происходит определение запаха и формируется адекватная на него реакция организма.

Что важнее зрение слух или обоняние. Смотреть фото Что важнее зрение слух или обоняние. Смотреть картинку Что важнее зрение слух или обоняние. Картинка про Что важнее зрение слух или обоняние. Фото Что важнее зрение слух или обоняние

Восприятие вкуса и запаха дополняют друг друга, давая целостное представление о виде и качестве пищи. Оба анализатора связаны с центром слюноотделения продолговатого мозга и участвуют в пищевых реакциях организма.

Источник

Антропология чувств

Лекции Марии Пироговской о зрении, слухе, обонянии, осязании, а также боли, тепле и даже таких чувствах, о которых вы и не подозревали

Что важнее зрение слух или обоняние. Смотреть фото Что важнее зрение слух или обоняние. Смотреть картинку Что важнее зрение слух или обоняние. Картинка про Что важнее зрение слух или обоняние. Фото Что важнее зрение слух или обоняние

Прежде чем купить подписку, пожалуйста, войдите или зарегистрируйтесь: так мы узнаем вас в следующий раз, когда вы зайдете на сайт или в мобильное приложение. А если вы уже покупали подписку раньше, то она заработает автоматически, когда вы войдете

Если у вас есть промокод или вы хотите купить единую подписку и на Arzamas, и на наше детское приложение «Гусьгусь», перейдите, пожалуйста, в личный кабинет.

Расшифровка

Мы все знаем, что чувств у нас пять. Откуда мы это знаем? Из здравого смысла или из обыденного языка, который подсказывает нам выражение «шестое чувство» — то есть чувство, которого нет. знает из похо­да в Эрмитаж с его малыми голландцами, на чьих картинах аллегорически изобража­ются зрение, слух, обоня­ние, осязание и вкус. А читал Аристо­теля: в тракта­те «О душе» он рассуждал об ощущениях, которые отли­чают живот­ных и людей от остального живого мира. Первое отличие заключа­ется в чув­стве осязания; еще одной, особой формой осязания является вкус; со вкусом сходно обоня­ние — оно опосредо­вано водой или воз­духом; наконец, зрение и слух­ трактуют­ся как возможность воспринимать цвета и звуки. Для Аристо­теля зрение — самое важное из чувств, поскольку оно делает возможной фантазию и тем самым отделяет ощущение от мышле­ния, то есть животную душу от челове­че­ской. Так пять чувств стали осмысляться иерархически: наверху — зрение и слух, то есть интел­лектуаль­ные высшие чувства; внизу — живот­ные чувства: вкус, обоняние и осязание.

Допустим, вы пришли в поликлинику к терапевту и начинаете ему рассказы­вать, чтó и где у вас болит, ноет, жжет и так далее. В момент врач понимает, что с вами происходит, и говорит: «Вот на это, пожалуйста, не обра­щайте внимания, эти ощущения вам и мне не важны, я не буду на них строить диагноз. А вот на этих ощуще­ниях, наоборот, давайте сосредото­чимся». Полу­ча­ется, что мы можем направ­лять свое внимание на сигналы своего тела и потом получен­ное знание переводить в слова. А другие телесные ощуще­ния мы, напротив, можем оставлять на периферии и жить с ними в фоновом режиме — так люди, например, привыкают к хронической боли.

У всех нас есть тела, и эти тела оснаще­ны особым чувственным аппаратом, который передает в мозг данные о состоянии внешней среды и самого тела. Кажется, что это епархия нейрофизиологов, неврологов или когнитивных исследователей. Но так ли это? Помимо собственно нейрофизио­логи­ческих сигналов, мы можем рассматривать чувствен­ное восприятие еще и как неко­торый культурный и социальный процесс. Социальные антропологи предла­гают рассматривать процесс чувствования или процесс ощущения как социа­льное явле­ние — подобно религии, родственным отно­ше­ниям или покупкам в магазине. Сенсор­ные данные незаметно для нас самих окрашены социаль­ными значениями. То, что и как мы чувству­ем, что выделяем как зна­чимое, а что игнорируем, влияет на отношения между людьми.

Другое незамечаемое и редко проблема­тизируемое чувство — ощущение тепла и холода. Его еще называют термоцеп­цией. С осязанием из «большой пятерки чувств» оно не связано: за ощущение тепла и холода отвечают особые рецеп­торы в коже. Например, в разных культурах существуют разные наборы терминов, которыми выражаются градации температуры, и у нас есть пред­став­ления о приемлемой или неприемлемой температуре тела или дома. Скажем, мы умиляемся скандинавской культуре хюгге, но не отдаем себе отчет в том, что люди ходят дома в красивых вязаных свитерах с оленями потому, что в квар­тире приемлемой температурой счита­ется 16–18 градусов, а не при­вычные нам 20–24 (зато мы сразу заметим, если с привычной нам температу­рой случится: поздно подключат паровое отопление или в середине октября внезапно можно будет ходить без куртки).

Какие-то следы иначе осмысленной термо­цепции можно обнаружить в языко­вых метафорах. Мы говорим о горячих и холодных людях — для нас эти мета­форы стерты, но они имели реальный медицин­ский смысл: в антич­ной медицине темпера­тура была присуща каждому из четырех темпера­ментов и считалась рабочей и постоян­ной характеристикой человече­ского тела. Сообразно температуре, горячим сангвиникам рекомендовались одни лекар­ства и продукты, а холодным меланхоли­кам — другие. Если же обра­щаться к более далекой от нас культуре, можно увидеть еще более затейливые способы включения термоцепции в социальные отношения. Например, у индейцев цоциль, которые живут в мексиканском штате Чьяпас, время и пространство обладают темпера­турными характеристиками. Согласно космологии цоциль, солнце создавало мир четыре раза и три раза разрушало с помощью кипящего дождя; солнце и солнечное тепло служат референт­ными точками для называ­ния времени суток, месяца и года, а разные точки пространства имеют разную темпера­туру; стороны света называются по силе жары и так далее.

Если вернуться к примеру с терапевтом, то можно сказать, что даже такое несомнен­ное чувство, как боль, может иметь совер­шенно разные социальные смыслы. Ощуще­ние боли (ноцицепция) есть у всех. На инди­видуальном уровне это ощущение может довольно сильно варьировать: это называют болевым порогом — у он высокий, у — низкий. На уровне социума раз­нообразия не меньше: одни виды боли могут не замечаться, другие поло­жено терпеть, к третьим относятся с большим вниманием. На ситуацию влияет и то, кто испытывает боль и кому на нее жалуются. Представьте себе ребенка в диа­логе с родителями, или молодого солдата в диалоге со старшими по званию, или пожилую женщину на приеме у терапевта: представления о том, что такое боль, в каждой из этих ситуаций будут разными. А если перейти на уровень сравнения культур между собой, то контраст будет еще более сильным. Напри­мер, американские медицинские антропологи обнаружили, что довольно сложно измерить уровень боли. Инструмент, который используется для изме­рения, — визуально-аналоговая шкала, которая состоит из условных гримас и цифр от 1 до 10: чем сильнее гримаса, тем больше цифра и тем большую боль человек испытывает. Визуально-аналоговая шкала предпола­гает универсаль­ный характер боли — однако выясняется, что на оценку сильно влияют социаль­­ные характе­ристики пациента и сама коммуника­тивная ситуация (разговор с врачом или парамедиками).

В одном исследовании сравнивали восприятие боли у рожениц из Бельгии и Нидерландов. У этих стран общий язык, похожие политические системы и среда обитания. Однако отношение к родовой боли и обезболиванию оказа­лось разным — до такой степени, что исследователи говорят о двух разных «культурах боли». Что различается, какие факторы могли повлиять на форми­рование этих разных культур боли? С одной стороны, в этих странах разные религиозные ландшафты. С другой — медицинская помощь устроена В Бельгии преобладает медицинская модель больничных родов: весь процесс происходит под контролем врачей, и боль кажется ненужным осложне­нием и без того непростой ситуации. В Голландии популяр­ны домаш­ние роды, и боль считается подспорьем для акушерки и самой рожени­цы — тем самым она нормализуется, женщины в большей степени готовы ее терпеть. То есть социальные и культурные различия дают себя знать и на уровне ощущения боли и коммуникации о ней.

Столкновение разных культур боли и разных языков ощущений можно наблю­дать и внутри одного общества. Самый очевидный пример — этни­ческие мень­шинства внутри большого общества. Менее очевидный — периоды активного культур­ного импорта, когда старая, привычная культура боли сталкивается с новой. В качестве примера можно привести Россию конца XVII века (новая прививка западной гуморальной медицины на фоне устояв­шегося подхода к телу и болезням, который определялся религиозными воззрениями и верой в колдовство). Здоровьем царя и его ближайшего окружения занимался Апте­карский приказ — это тогдашний аналог Мини­стерства здравоохранения. Он зани­мался наймом иностранных докторов, комплектованием московских аптек, покупкой импортных лекарств и заго­товкой трав. Там же хранились «дохтурские сказки» — своего рода медицин­ские карточки. Они были состав­лены во время большой кремлевской диспансеризации 1673 года, когда царь Алексей Михайлович, боявшийся заразы, велел всем ближним боярам подроб­но описать свои недомогания иностран­ным докторам. Так один способ описа­ния боли столкнулся с другим: бояре говорили о своих ощущениях, а врачи переводили услышанное на более привыч­ный им язык гуморальной медицины. Результаты получались вырази­тельные: «хипохондрика и омо­рок», «по сказке больного тараканы в голове, от того глух и оморок», «гортанью и низом лягуш­ки малые шли». Получается, что в XVII веке одни люди мыслили свою телес­ность в терминах лягушек, сглаза и порчи, а другие — в терминах ипохондрии и других понятий западной медицины.

Ощущением тела, ощущением темпера­туры и боли сенсорные системы чело­ве­ческого тела не исчерпываются. У нас есть чувство времени (хроноцепция), ощущения голода и жажды, ощущение высоты, разные физиологические рефлексы (например, зуд). К этому примешиваются разнообразные социальные чувства, такие как стыд. Но все эти чувства в разных культурах играют разные когнитивные и симво­лические роли. Этнографические исследования разных культур показы­вают, что различение основных чувств универсально. Но осмыс­­ление чувств, а также их ассоциация (то есть связь друг с другом) в разных обществах разная. И в разные исторические периоды одни чувства как бы усили­ваются и выходят на передний план — то есть выдвигаются в со­циальное пространство. Общество начинает о них думать и уделять им боль­ше внимания, чем остальным. А другие чувства как будто уходят в тень, их статус и воз­можности не обсуждаются. Все эти различия носят культурный, а не фи­зио­логический характер: нельзя сказать, что индейцы ама­зонской сель­вы фи­зиологически обладают более развитым слухом или обоня­нием, чем оби­та­тели Стокгольма или Москвы. Важно другое: в обществе индейцев и в швед­ском обществе слух и обоняние будут наделяться разным статусом, будут иметь разный социальный смысл и будут работать в разных сферах. Такие специфические сочетания, когда одни чувства оказываются значи­мее других, когда поломка одной сенсорной системы может компенси­роваться, а поломка другой восприни­мается как трагедия, в антропо­логии называют чувственными конфигурациями.

Все это должно привести нас к мысли, что человек вместе с присущими ему сен­сорными системами — существо не постоянное. Наоборот, он меняется во времени и пространстве, и вместе с эпохой изменяются его мировоз­зрение, его эмоциональный язык, его чувствительность, а также социальный смысл его ощущений. Первыми об этом стали задумываться историки фран­цузской шко­лы «Анналов» еще в 1930-е годы, а сейчас в социальных и гумани­тарных дис­циплинах мысль о подвиж­ности ощущений представляет собой некоторый консенсус, из которого исходят и историки, и антропологи.

Я уже упоминала важность внимания для тех или иных ощущений. Для опи­сания общества некоторые исследо­ватели даже прибегают к такой метафоре, как нервная система. Нервная система не существует отдельно от человека: она пронизывает его тело, она определяет его чувстви­тельность, его болевые точ­ки, его реакции на раздражители. В смысле именно она диктует, что будет для нас приятным или отталкивающим. Мы можем представить ощуще­ния как часть такой социальной нервной системы: общество говорит нам, что в телесных сигналах важно, а что нет, на что нужно обратить особое внима­ние, а чем пренебречь. Для совместного существования людям нужна договорен­ность по поводу того, что и как они ощущают, — общие правила. Согласован­ность представлений о плохом и хорошем, здоровом и опасном, прекрасном и отврати­тель­ном распространяется и на сенсорные впечатления, на то, как телесный опыт оформляется в соответствии с куль­турными нор­мами. Поэтому можно сказать, что любое общество в буквальном смысле слова основано на кон­сенсусе: мы договариваемся мыслить и чувствовать в унисон (разумеет­ся, до некоторой степени). Интересно, что эти значения заклю­чены уже в са­мих терминах: русское слово «чувство» может означать и нейрофизио­ло­ги­ческое ощущение, и эмоцию, и некоторую социальную норму (например, мы говорим о чувстве стыда или чувстве справедливости). В английском языке слово «sense» тоже многозначно: это не только канал восприятия окружающего мира, но и здравый смысл, своего рода общественный разум. Самое интересное для историка и антрополога — когда консенсус нарушается, ощущения и чув­ства, вызванные поводом, вдруг рассогласовываются и возникают конфликты. Например, когда трогает руками скульптуру в музее, или выставляет кондиционер на температуру, некомфортную для большинства окружающих, или называет ужасным запах духов. Через конфликты можно получить доступ к тем социальным кодам, которые определяют, что представляет собой приемлемое сенсорное поведе­ние, и указывают, что же значит чувственный опыт разного рода.

У разных социальных групп это приемлемое сенсорное поведение будет раз­ным: различия окажутся вопиющими, будут тонкими, почти незаметными. Можно сказать, что одни правила сенсорного поведения будут одинаковыми для всего общества: их должны выполнять все, а их несо­блю­дение приведет к исключению. Например, мы различаем приемлемые и непри­емлемые запахи, разрешенные и запрещенные прикосновения, темпе­ратурные режимы — желанные в одних ситуациях и вызывающие тревогу в других. Это различение, которое отделяет приемлемое от неприемле­мого, приятное от пу­гающего, упорядо­ченное от хаотичного, управляется «здравым смыслом». В антропологию это понятие ввел американский антрополог Клиффорд Гирц: так Гирц обозначил существующую в культуре систему готовых решений и объясне­ний, которая позволяет носителям этой культуры быстро справ­ляться с огром­ным спектром жизненных ситуаций. Другие правила — более нюансиро­ванные — будут обязательны для одной группы и немыслимы для другой: они будут сигнализировать о социальных барьерах и границах, которые созда­ются возрастом, гендером, уровнем доходов или образования. Собствен­но, всеми этими правилами, а также их на­рушениями и конфликтами и зани­мается антропология чувств, или сен­сорная антропо­логия, а также друже­ственные ей дисциплины — теория коммуникации и микроистория.

Объяснение разной чувствительности разных обществ отсылками к природе было характерно и для ранних биоло­гических теорий. В качестве примера можно привести одну эксцентричную классификацию живых существ. Ее при­думал в начале XIX века немец­кий натуралист Лоренц Окен. Он пред­лагал делить все живое на пять классов в зависимости от приоритетного обладания тем или иным органом чувств: осязающие беспозвоночные; рыбы — у которых впервые появляется язык и, соответственно, вкус; рептилии, у кото­рых ноздри соединяются с ротовой полостью, — это обоняние; птицы, полу­чающие внеш­нее ухо, — это слух; и млекопитающие, вооруженные всеми этими чувствами в их полноте и особенно подвижным глазом. Не оста­навли­ваясь на этом, Окен делал следующий шаг и предлагал распро­странить этот принцип и на челове­че­ские расы: в зависимости от ведущего чувства он выстра­ивал их от «осязаю­щего» африканца к «созерцающему» европейцу. Сейчас нам такие построе­ния кажутся курьезными, но они в форме работали вплоть до начала XX века и даже повлияли на расовые теории в евгенике.

Интересно, что в форме связка «европейская цивилизация — зрение» могла направлять и научные интересы в гуманитарных и социальных дисцип­линах. Например, изучение вернаку­лярных чувственных классификаций нача­лось именно с цвета: в 1960-е годы лингвистика стала искать универсаль­ные цветовые номинации и пыталась построить эволюционную траекторию их освоения. Здесь возникает вопрос: почему так? Значит ли это, что зрение и особенности его применения заинте­ресовали исследователей в первую очередь потому, что они разделяли европейскую культурную иерархию чувств, где зрению исторически отводилось первое место?

О самом зрении и его борьбе со слухом за первое место в конфигурации чувств пойдет речь в следующей лекции.

Расшифровка

В 1942 году в оккупированном немца­ми Париже вышла книга историка Люсь­ена Февра, одного из основате­лей новой исторической школы. Книга называ­лась «Проблема неверия в XVI веке. Религия Рабле», и в ней Февр выдвинул очень смелый тезис: в XVI веке зрение было менее важным способом постигать мир, чем сейчас. В отличие от человека позднего Нового времени, современ­ники Рабле (не те, кто его читал, а те, о ком он писал, то есть социальные низы) полагались на слух и низшие чувства, то есть на осязание, обоняние и вкус. Февр назвал такую конфигура­цию чувств «визуальной отсталостью» (франц. retard de la vue). Эту гипотезу подхватили и развили его коллеги. Через 20 лет, в 1961 году, другой француз­ский историк, ученик Люсьена Февра Робер Мандру, уточнил: в XVI веке слух занимал первое место, осязание — второе, а зрение — всего лишь третье. Репутация зрения тоже была другой и для нас совершенно непривычной: зрению еще не приписы­валось умение наблюдать, свидетель­ствовать, организовывать и классифи­цировать. На первый план в конфигура­ции чувств зрение выходило постепен­но, и так же постепенно складывался новый способ видеть — научный, юридический и художествен­ный, связанный с освоением перспективы. Мандру видел истоки такого зрения в ренессансном развитии науки. В частности, он писал: «Телескоп Галилея и первые микроскопы были инструментами научного прогресса, но с ними появилось и новое видение, более тренированное и дально­зор­кое». То есть научные инструменты и наука вообще меняли то, как мы смотрим.

Самая масштабная попытка объяснить роль зрения в европейской цивилиза­ции принадлежит не историку и не антропологу. Наверняка многие слышали афоризм «The Medium is the message» — «Средство коммуникации и есть само сообщение». Это самая популярная цитата из одноименной книги канадского философа и теоретика коммуникации Маршалла Маклюэна. Она же суммирует идею, которую Маклюэн развивал в своих предыдущих работах. С его точки зрения, средства коммуникации — это лишь технологичные продолжения сенсорных систем человеческого тела, поэтому переходы от одного массового средства коммуникации к другому можно рассматри­вать как переключения между ведущими способами восприятия. Люди Средне­вековья воспринимали мир синтети­чески, с помощью всех органов чувств, пока в XV веке не появи­лись подвижные литеры и типографский станок. Изобретение Иоганна Гутен­берга сделало печатную книгу массовым средством коммуникации и в дальней перспективе привело к тому, что зрение (и чтение) стало основным средством получения и усвоения информации. Вдобавок типографский станок стал символом перехода от устной культуры к письменной: этот переход Маклюэн назвал «великим водоразделом» (англ. great divide), пропастью между Средневековьем и Новым временем.

Более того, сам по себе сюжет о книго­печатании, которое изменило мир, Маклюэн вписывал в более широкую теорию. Если средства коммуника­ции — это такие продолжения наших чувств, то почему бы не попробовать описать всю человеческую цивилиза­цию как смену власти одного чувства властью другого? Маклюэн рассматри­вал чувственную конфигурацию как результат политических и социаль­ных процессов и как артефакт разных способов позна­ния: например, если мы считаем, что слуховая информация важнее тактиль­ной, мы тем самым поощряем приоритет слуха. Допустим, человек Нового времени и вправду в первую очередь полагается на печат­ное знание. Например, он уверен, что книга или газета — это более авторитет­ный источник, чем записка или слухи. И тогда зрение выходит на первый план, а вся остальная информация объявляется не очень надежной. Тогда бессмыс­ленно и обращать внимание на то, что говорят другие сенсорные системы. Соответственно, чем совер­шеннее наши технологии, тем хуже рабо­тает наше чувственное восприятие в целом.

Чтобы это продемонстрировать, Маклюэн рисовал глобальную стадиальную схему. Весь процесс цивилизации делился на четыре этапа. Каждый этап опи­рался на одно средство коммуникации и поощрял одну сенсорную систему. Например, в архаичных бесписьменных культурах коммуникация держалась на звучащей речи — и это поддерживало слух как ведущее чувство. Чтобы послушать сказки или эпос, люди собирались вместе — и заодно это тренировало осязание и обоняние. Изобретение письмен­ности выдвинуло на передний план зрение. Тем не менее долгое время сам способ письма — рукопись, нацара­панная палочкой или пером на глине, воске или пергаменте — был более чувственным и более непосред­ствен­ным, чем печать книги в типо­графии. Люди собира­лись вместе и читали друг другу вслух — тем самым сохраняя слух и осязание. Третья стадия наступает с книгопечата­нием. Даже ремеслен­ное знание — то самое знание с рук, знание на кончиках пальцев — в XVI веке перево­дится в зрительную форму, поскольку как раз в эту эпоху появляются учебники и инструкции. Чтобы читать книгу или рассматри­вать пейзаж, людям уже не нужно соби­раться вместе. То есть новая технология влияет и на коллектив­ность, поощряя дистанцию, уедине­ние и индивидуа­лизм. И четвертую стадию Маклюэн обнаруживал в «электронном обществе» XX века: благодаря изобретению радио и телевидения письменность несколько сдает свои позиции и человек снова начинает полагаться на слух. Облада­тели современных гаджетов могли бы дополнить эту мысль: смартфоны и планше­ты с тачпадами наверняка должны поощрять и тренировать осязание.

Эта соблазнительная теория время пользовалась огромным влиянием. Казалось, что с ее помо­щью легко объяснить особенности самых разных куль­тур. Самые разные ученые пытались связать отсутствие письмен­ности с высо­ким статусом устного знания, а наличие письменности — с приоритетом зре­ния. Например, в лингви­стике были довольно наивные попытки перенести теорию Маклюэна на разные языки и распределить их по разным сенсорным типам. Таким образом, африкан­ские тоновые языки должны были усиливать роль слуха, а отсутствие геометрических терминов в других языках могло сви­де­тельство­вать о том, что зрение для носите­лей этих языков не очень важно. Однако критика со стороны узких специалистов звучала все громче, что вполне понятно: сентенции Маклюэна (вроде того что «китайцы до сих пор представ­ляют собой племенных людей — людей слуха») не могли не вызвать удивления. Для них это были философские обоб­ще­ния, мало подкреплен­ные знанием конкретных обществ.

Сомнения вызывала и однозначная связь между зрением, письменностью и знанием. На этот счет сильные расхождения обнару­живаются уже в класси­ческих традициях. Например, древнееврейская культура трактовала знание и понимание как слыша­ние (собственно, библейское Слово, которое было в на­чале всего, — это звучащее слово), а древнегреческая культура трактовала зна­ние как видение — но при этом греческое видение было совсем не похоже на западно­евро­пейское видение Нового времени. Если же отклониться от за­пад­­­но­европей­ского культурного континуума, обнаружатся еще более инте­ресные ассоциации. Например, у нигерий­ского народа хауса есть всего два тер­мина для чувственного восприя­тия: хауса выделяют зрение и не-зрение, в кото­ром соединены все остальные способы получения информации.

У бесписьменных — то есть сосредо­то­ченных на слуховых данных — индей­цах хопи с юго-запада США или у ин­дейцев десана из Колумбии исполь­зуется очень сложная символика движения и цвета. В общем, то, что у наро­да нет письменности, не говорит о том, что ему чуждо присталь­ное раз­гля­­­дывание и рефлек­сия над визуаль­ной информацией — хотя зрение может и не иметь репутации объективного и рациональ­ного чувства.

Собственно, главная претензия к тео­рии «великого водораздела» — которая, напомню, была сформули­рована не антро­пологом, а филосо­фом — заключается в ее близору­кости. Она хотела быть всеобъемлю­щей, но фактически была сфо­ку­сирована на истории элит в обществах Старого Света. А само деление куль­тур на визуальные и аудиальные просто игнорировало каналы восприятия за пре­делами аристоте­левских пяти чувств. Тем самым классификация Мак­люэна оказыва­лась еще продуктом западноевро­пейской мифологии чувств — и пыталась объяснить многообразие культур в западноевро­пейских терминах.

Маклюэн делал глобальные выводы на осно­вании развития технологий. Про­дуктив­нее ли зайти с другой стороны и смотреть на изменение чувств сквозь призму социальных изменений? Так от большой теории мы переходим на уро­вень конкрет­ного исторического материала. Почти в одно время с Маклюэном об измене­нии чувственных ориентаций в Европе Нового времени стал писать Мишель Фуко. Для него источником изменений стали не новые средства ком­муника­ции, а политические изменения, связанные с необходи­мостью контро­лировать человеческое тело и социаль­ное тело, то есть общество в целом. То есть государство все больше оказывается заинтересо­вано в здоровых и упо­ря­доченных телах: государство дисциплинирует людей, отделяет здоро­вых от боль­ных, полезных от бесполезных. Инструментами служат такие машины контроля, как армия, школа, больница, сумасшедший дом и тюрьма.

А импульсом для изменений стано­вится появление новой анатомии в середи­не XVI века и реформиро­вание медицины. Тогда написанное в учебниках и клас­си­че­ских текстах стало подвергаться сомнению, а затем и корректиро­ваться теми данными, которые естествоиспы­татели наблюдали своими глазами и по­ка­зывали всем желаю­щим в анато­мических театрах и на публич­ных лекциях. В медицине и натуральной истории глаз оказывался главным судьей. Этот глаз можно было усили­вать и воору­жать, чтобы увидеть очень далекое или очень маленькое, — так появ­ляются телескоп и микроскоп.

Так появляются научное наблюдение и художественное созерцание, когда естествоиспытатель или художник изучающе смотрят на натуру, в том числе натуру обнаженную. Историк искусства Джон Бергер первым заговорил о спе­цифическом «мужском взгляде», который был присущ художникам Нового времени: зрение считалось не только аналитическим, но и специфи­чески мужским свой­ством. Оно воплощало рациональность. Женщины же рацио­нальными существами не считались, поэтому обладать высшим интел­лекту­альным свойством не могли. Поэтому в разные периоды им припи­сывали приори­тет из трех низших чувств. То есть чувства и чувственные данные могли использоваться для создания инаковости, непохожести — и по срав­нению с мужчиной, модельным чело­веком, ближайшим иным считалась женщина.

Зрение влияло не только на восприя­тие пространства, но и на восприятие времени. Медленно, но верно глаз отнимал у уха такую важную социаль­ную функцию, как счет часов. В Сред­ние века люди долго ориентировались на звук церковного колокола: весной и летом, во время длинного светового дня, коло­кол отсчитывал конец рабочего времени. Часы, которые сначала появляются на колокольне, а затем стано­вятся личным аксес­суаром, не вытесняли коло­кольный звон, но делали его менее важным: теперь время всегда можно было «посмотреть». Дополнительную поддержку визуализации времени оказала промышлен­ная революция. До середины XIX века в соседних городах или дере­внях церковные и городские часы могли показывать разное время. Но в момент унификация времени становится критически важной: от нее зависят производство и железные дороги. Часы синхронизируют, мину­ты и секунды становятся все важнее. Соответ­ственно, церковный колокол, отсчитываю­щий крупные отрезки от мессы до мессы, теперь бьет только для воцерков­ленных людей: только их слух выделяет удары как важное. Время переводится в визуаль­ную форму — и даже сейчас это работает: хотя наручные часы умирают, мы смотрим время на смартфоне.

Более того, в тех областях, где глаз, каза­лось бы, главенствовал, он царил не без­раздельно. В частных музейных собраниях, выросших из кунсткамер, комнат чудес и барочных кабинетов редкостей, посетитель не только рас­сматривал, но и ощупывал многие экспонаты. В медицине и естествен­ных науках наблюдение усиливалось другими чувствами: симптомы мно­гих болез­ней и качества химических веществ распознавались по запаху, на ощупь и на слух. И наоборот, оконча­тельность видимого то и дело ставилась под воп­рос: с эпохи барокко и до Пер­вой мировой войны европей­цы изучали оптиче­ские иллюзии, обманки, гротес­ки, микроскопи­ческие изображения — и при­ходили к выводу, что мы много чего не в си­лах увидеть ни голым, ни во­ору­жен­ным взглядом.

Расшифровка

Описывать запахи довольно трудно. Кажется, что знакомые языки предла­гают только два способа это сделать. Первый — с помощью указания на источ­ник запаха. Запах может быть кожаным, древесным, фруктовым — это указание на источник. Второй способ — с помощью разного рода метафор, в том числе метафор стертых, которые мы уже не воспринимаем как метафо­ры: тогда мы говорим об остром или резком запахе. Парфюмеры и винные критики разли­чают еще запахи теплые и холодные, масля­нистые и округлые, нервные и сдержанные. Еще мы умеем давать запахам оценки и измерять их интен­сив­ность: тогда мы говорим о запахах сильных и слабых, противных и вкус­ных, отталкивающих или уду­шаю­щих. В принципе, весь этот репертуар можно обнару­жить, если почитать описания духов на парфю­мерном форуме или, наоборот, жалобы на пло­хую уборку мусора в сосед­ском сообществе. Но что это говорит о нашем обонянии и о том, как мы им пользуемся в качестве социальных существ?

На то, что классифицировать запахи — задача непростая, указывали уже Платон и Аристотель. В диалоге «Тимей» Платон отмечал, что запахи можно разделить на приятные и неприятные. Но невозможно дать им названия, поскольку они не состоят из конечного числа простых форм: то есть у нас нет элементарных единиц, на которые мы можем опираться при классификации. Собственно, поэтому названия запахов обычно конкретны и происходят от назва­ний пахучих веществ. И чем больше пахучих веществ есть в нашем распоряжении, тем больше этих названий. Напри­мер, до начала XX века «бензи­нового» запаха не существо­вало, поскольку не было бензина.

Однако как только мы выходим за пре­делы европейских языков, проблема называния и класси­фикации запахов меняет свои контуры. Есть языки — от тайского маник до юкатек­ского майя, — где для запахов существуют уни­версальные слова. Это значит, что слова для запахов похожи на слова для цветов: они обозначают не кон­кретный запах (запах папайи или запах крови), а некие универ­сальные признаки. Грубо говоря, мы говорим, что щеки, яблоки и советское знамя имеют один и тот же цвет — красный. А на юка­текском майя мы можем сказать, что листья, женщины, ножи и верев­ки обладают одинаковым запахом. То есть одни и те же постоянные характе­ристики могут объединять части тела, еду, животных и даже стороны света. Например, в языке маник, который принадлежит к австро­азиат­ской семье — на нем говорит народ охот­ников-собирателей в горном Таи­ланде, — существует около 15 терминов для запахов. С точки зрения маник, одним и тем же запахом обладают мыло, процесс мытья, растение гониоталамус, листья, лиана увария, одежда, тальк, солнце и жидкие лекарства.

Другой пример — язык бра­зильских индей­цев суйя, обитателей штата Мату-Гросу. У суйя все люди, животные и растения распределяются на четыре груп­пы в зависи­мости от того, какой запах им припи­сы­вается. Суйя разли­чают сильный, острый, слабый, он же приятный, и гнилой запахи. Различие зависит от силы запаха и степени его опасности. Людям эти запахи приписы­ваются исходя из их гендерной принад­леж­ности, возраста и социаль­ного статуса. Общий принцип можно сформулировать так: чем выше статус, тем незаметнее запах. Самым высоким статусом в обществе суйя обладают взрос­лые муж­чи­ны — они, соответ­ственно, в этой системе коорди­нат ничем не пахнут. Жен­щины и особенно дети обладают более низким статусом: они в смысле дальше от культуры и ближе к опасному миру природы, и поэтому их аро­маты — сильные, острые или гнилые. То есть уровень культурности и социальности в обществе суйя имеет запахо­вый (или, что то же самое, оль­фак­торный) эквивалент. Этот далекий от нас пример позволя­ет увидеть, как обоня­тельные ощущения перево­дятся в соци­аль­ные термины. Или, точ­нее сказать, как эти ощущения кон­струируются исходя из системы опре­деленных социальных отноше­ний. В любом случае это повод попробовать разобраться, что происхо­дит с запа­хами в более близких нам обществах Старого Света.

Если проблема зрения начала волновать антропологов уже в начале XX века, то обоняние оставалось в тени до го­дов. В этом вопросе социальные и гуманитарные науки долго шли на поводу у естественных дисциплин. Еще Дарвин — в книге «Происхождение человека и половой отбор» — указывал, что чувство обоняния исключительно важно для многих млекопи­тающих. Жвач­ных оно предупреждает об опасно­­сти; хищни­кам сигнализирует о добы­че. Но как только человек перешел к прямо­хожде­нию, он потерял возмож­ность развивать нюх и опираться на его данные. Поэтому человеческое обоняние руди­ментарно и малозна­чимо — до недав­него времени в этом сходились биоло­гия, психология и когнитивные науки.

Но хотя возможности челове­ческого носа и вправду невелики по сравнению с собачь­ими, очевидно, что человек исполь­зует запахи для классификации и апеллирует к обонянию в самых разных ситуациях. Мы с удовольствием обсуждаем способность запахов напо­минать нам о прошлом: этот носталь­гиче­ский потенциал запахов был замечен Марселем Прустом в начале XX века и теперь называется в его честь — «синд­ром Пруста». В своем романе «По на­прав­лению к Свану» Пруст описывает вкус и аромат печенья мадлен, размо­ченного в липовом чае. Этот вкус и аро­мат напоминают ему детство и тетушку, которая поила его этим чаем с этим печеньем. В этом случае запах способен воссоединить нас с нашим про­шлым. Но у запахов есть и другие возмож­ности. Все мы не раз слышали ксенофобные высказывания в адрес иностран­цев, этнических или других меньшинств: в таких высказы­ваниях часто возникают указания на чужой и поэтому неприятный запах. Так запахи используются для разде­ления и проведения границ.

Культурную историю запахов на фран­цузском материале открыл француз­ский историк Ален Корбен. Это произо­шло в 1982 году, то есть на сорок лет позже, чем его соотечественник Люсьен Февр начал размышлять об истории зрения. Идея Корбена заключалась в том, чтобы описать процесс модернизации как постепенное вытеснение и регламентацию запахов. До XVIII–XIX веков евро­пейцев окружало множество интенсивных и разнообразных запахов: из них были приятными, — не очень, а мы бы назвали отвра­тительными и написали жалобу в муниципа­литет. Но французы эпохи Людо­вика XIV с этим мирились и не считали всю эту обонятель­ную какофо­нию из ря­да вон выхо­дящим. Как выясни­лось позднее, с этим мирились не только французы: у всех европейцев были другие границы терпимости к запахам, отличные от наших.

Ален Корбен попытался понять, почему одни представления о терпимом смени­лись другими и каким путем западный мир пришел к современным нормам. Чтобы лучше понять его концеп­цию, нам нужно выяснить, как ра­ботало обоняние до эпохи перемен. Какую роль играла возмож­ность чувство­вать и распознавать запахи в Антич­ности и раннем Средневековье? И что запахи вообще могли значить?

В арсенале любого археологиче­ского музея есть маленькие керамические и стеклянные флаконы для мазей и духов, которые говорят о популяр­ности ароматов в классической древности. Разные аромати­ческие вещества и цветы упоминались в античной поэзии; курения и масла использовались в жертво­прино­шениях и других ритуальных событиях. После гигиенических процедур тело и волосы было принято покры­вать душистыми маслами, осо­бенно если гражда­нину пред­стояло выступать в собрании, посещать игры или театр или участво­вать в симпосионе, то есть пире. Таким образом, использование ароматов было обращено к коллективу и коррели­ро­вало с коллектив­ными действиями.

Вдобавок запахи обсуждались и осмыс­лялись с медицинской точки зрения. Античная медицина базировалась на так называемой теории гуморов. В чело­веческом теле выде­ля­лось четыре вида телесных жидкостей: кровь, флегма, желтая и черная желчь. Они дают названия четырем темперамен­там, о кото­рых мы знаем и сейчас: сангвиники, флегматики, холерики и меланхо­лики. Эти жидкости характе­ризовались через комби­нации основных свойств: холодный и горя­чий, влажный и сухой. Например, кровь (это основная жидкость у санг­ви­­ников) считалась горячей и влажной. Те же комбинации свойств были при­сущи разным продук­там, напиткам, лекарствам и даже аромати­ческим веще­ствам. Допустим, болезнь наступала в результате того, что в теле увеличи­валось количество холодного и влажного начала, то есть флегмы. Как ее предлагали лечить? Нужно было увеличить количество сухого и горяче­го. Тогда больному прописывали сухую и горячую диету и, например, окури­вания душистыми травами или смо­лами, которые имели «горячее» начало. То есть пахучие вещества использова­лись как лекарства, а их запахи разделя­лись на те же четыре типа, что и телес­ные жидкости. Эта традиция оказалась очень устойчивой и продержалась почти до конца XIX века. В некоторых социальных группах она жива до сих пор: достаточно вспомнить о совре­мен­ной моде на ароматерапию, которую поддерживает эклектичная религия нью-эйдж и замешенное на ней потреб­ление. Кроме того, самые авторитетные врачи — Гиппо­крат и Гален — гово­рили о важности запахов как симпто­мов: по запаху кожи, слюны, выделений пациента можно было уточнить диагноз.

Эти магистральные значения запахов сохранились и с переходом к христиан­ству. Парфюмерия использовалась в гигиенических и медицин­ских целях. После некоторых дебатов о языческих ассоциациях курений, ладан занял прочное место в церковных обрядах, а новая практика поклонения мо­щам создала и новое поня­тие — «запах святости». Для объ­яснения этого поня­тия использовались цитаты из Библии: нравственность и святость ассоци­иро­вались с прият­ными ароматами (благоухание добродетели), грех и зло — со смрадом. Дальше эта аналогия получала материаль­ную форму: тела умер­ших грешников разлагались и испус­кали ужасные запахи. Тела блаженных и святых не поддава­лись тлению и вместо смрада пахли ладаном или розой. В смысле «запах святости» оказывался еще одним, уже посмертным чудом и подтверждал безгрешность и избранность покойника или покойницы. Если же тело монаха начинало нехорошо пахнуть, для окружающих это был сигнал, что с его святостью не все в порядке: это было типично для Средних веков и сохра­нилось до XIX века. Подоб­ный сюжет — на гораздо более позднем материале — описан у Достоевского в «Брать­ях Карамазовых». Напомню, что старец Зосима, которого все воспри­нимают как блаженного, после смерти компроме­тирует свою святость, поскольку его тело начинает плохо пахнуть, вместо того чтобы превратиться в нетленные мощи. То есть идея «аромата святости» оказывается очень устойчивой.

Мы можем с уверенностью сказать, что средневековая культура сохранила некоторые античные подходы к запахам и выработала ряд своих. Соответст­венно, обоняние было важным элементом в конфигу­рации чувств: оно помо­гало ориентироваться в религиоз­ной сфере и направляло людей в их гигиени­ческих практиках. Наконец, оно помогало медикам разбираться в болезнях и лекарствах. Однако в некоторых сферах обоняние начинало уступать зрению. Например, некоторые исследования утверждают, что актив­ная селекция цветка розы начинается с Позднего Ренессанса не просто так. То, как роза выглядит, стало не менее важно, чем то, как она пахнет. А когда появ­ляются разнообраз­ные и очень красивые махровые розы почти без запаха, визуаль­ные характеристики выходят на первый план. Но радикальные измене­ния начинаются позже — в XVIII веке. С точки зрения Алена Корбена, именно они и служат базой для современных представлений о плохих и хороших запахах, о том, что должно пахнуть, а что пахнуть не должно.

Книга Алена Корбена «Миазм и нар­цисс» вышла в 1982 году. В ней процесс циви­лизации описывается как процесс сни­жения толерантности к запахам. Что это значит и в чем заклю­чается его основная идея? Прежде чем ответить на этот вопрос, нам надо понять, что имеется в виду под процессом цивили­зации.

Понятие «процесс цивилизации» предложил немецкий историк Норберт Элиас. Элиас изучал средневековое общество и обнару­жил, что изменение, или утонь­ше­­ние, придворного этикета привело к формирова­нию новой индивидуальной дистанции. По срав­нению с обществом Нового времени средневековые люди были намного ближе друг к другу: они ели из одной посуды, спали в семейных постелях вместе с детьми, домочадцами и даже чужими людьми, не нуждались в уединении (что сказывалось, к при­меру, на устройстве жили­ща: двери появ­ляются довольно поздно) и более активно воспринимали мир посред­ством «низших чувств» — вкуса, обоняния и осязания.

А потом в придворной культуре возни­кают новые манеры — они создают необ­хо­димость больше контролировать тело, больше смотреть на себя со сто­роны. Так возникает «барьер стыдливо­сти», который постепенно спускается из выс­шего общества в низшие социальные слои (социологи называют это явление «нисходящая мобиль­ность»). В жи­лищах появляются закрывающиеся комнаты, люди начинают пользоваться индивидуаль­ными столовыми прибо­рами и постельным бельем, естественные нужды вытесняются из публичной сферы в сугубо приватную. Соответ­ствен­но, чем дальше, тем больше запахи оказы­ваются под подозрением: они служат ощутимыми знаками чужого присут­ствия. Так возникает требование «как можно меньше пахнуть» — его начинают прилагать и к людям, и к обжитому ими пространству.

В эту конструкцию Корбен добавляет конкретику: жесткий контроль над телес­ными запахами оказывается результатом популяризации медицин­ских и науч­ных теорий Просвещения. Во второй половине XVIII века стано­вится очень популярной медицинская идея, что любые сильные запахи вредны для здо­ровья. Элита начинает задаваться вопросами об охране обществен­ного здо­ровья и использует в обсужде­ниях городского управления медицинские теории. Так складываются новые представле­ния о хороших и плохих запахах, о чистоте и грязи. Любые сильные запахи — от экскремен­тов до мускуса — дискредити­руются, а борьба с вонью становится главной задачей гигиены. Собственно, под знаме­нем борьбы за общественное благо вырабатыва­ются и новые понятия о чистоте и порядке, и новые правила гигиены. Новые нормы употребления духов и пахучих лекарств требуют учитывать возраст и гендер; арома­ти­ческие вещества, от духов до табака, получают социальные характе­ристики. Оказывается, что запахи могут быть не толь­ко полезными и вред­ными, приятными и непри­ятными — они стано­вятся дорогими и дешевыми, престижными и плебейскими. С их по­мощью можно осудить неподобаю­щее поведение (например, в культуре и искус­стве возникает образ кокотки, злоупо­треб­ляющей пряными духами) или обозначить границу между «цивилиза­цией» и «дикостью» (тогда упоми­наются телесные запахи тех, кто, с точки зрения говорящего, недоста­точно цивилизован — от гаитянских креолов до рус­ских крестьян и сибир­ских кочевников). Запахи жестко регламентиро­ва­лись или искоренялись, а это говорит скорее об усиленном, чем об ослаблен­ном обонянии. То есть мы можем сказать, что в Новое время обоняние меняет свою социальную функцию: оно оказывается более избиратель­ным, придир­чивым и внима­тельным.

Некоторых ученых это исследо­вание побудило к тому, чтобы заговорить об «оль­­факторном молчании». Под молчанием понимается своеобразный им­ператив дезодориро­ванности, отсутствия запахов, который стано­вится новой нормой. Но с такой формулировкой согласиться трудно. Мы видим, что пока одни запахи считаются нежелательными, другие запахи в определенных социальных ситуациях только приветству­ются: запахи парфюмерии, стираль­ного порошка, кофе или булочек с кори­цей — это хорошие запахи, если они появляются там, где их ожида­ешь. Но, например, приятные духи соседа по ва­гону метро будут вызывать раздраже­ние, а запах кофе в туалете покажется просто неумест­ным. Наверное, можно сказать, что Новое время стало не только эпохой измене­ния манер и освоения индиви­дуа­лизма. Новое время стало еще и временем выработки огромного количества очень нюанси­ро­ванных правил, которые упорядо­чивают тип запахов, их интенсивность и ситуации, в которых они могут появиться.

Читайте также на Arzamas рубрику Марии Пироговской «Запах дня» — краткую историю запахов: от кофе и мускуса до сыра и супермаркета.

Расшифровка

Мы все знаем, что у нас есть осязание. Но что это? Как ему дать определение? Понятие осязания похоже на зонтик, под которым скрывается сразу несколь­ко значений. Иногда под осязанием понимается непосредственное бессоз­натель­ное впечатле­ние, которое человек получает через кожу любой части тела. Иногда осязание приравни­вается к сознательной и осмыслен­ной ощупи, то есть когнитивно направлен­ному прикосновению пальцев. Сюда же могут включаться жестовые касания, то есть те прикосновения, которые имеют устойчи­вый социальный смысл, — например, тактильные приветствия и про­ща­­ния, объятия, поцелуи, благословения и наложе­ния рук. В свою очередь, такие прикоснове­ния могут быть асимметрич­ными, вроде целования рук (они демон­стрируют властную иерархию или символи­ческое подчине­ние). Но могут быть и симме­тричными, создающими видимость равенства, — это, например, руко­по­жатие. Еще дальше от маги­стрального значения (но все равно под тем же зонтиком) будут диагно­стиче­ские касания (измерение пульса или темпе­ратуры) и разные прикосно­вения к самому себе, от аутоагрессии до ауто­эротизма.

Что общего между этими довольно разными явлениями? Наверное, единствен­ное, что их может объеди­нить, — небольшая дистанция, на которой они функционируют. Понятие дистанции в социаль­ные исследо­вания ввел амери­канский антрополог Эдвард Холл. Он придумал целую новую дисципли­ну, которая называлась «проксемика» и изучала расстояния между людьми.

Проксемика извлекала смысл из того, как в разных культурах люди исполь­зуют простран­ство — при разговоре, при орга­низации жилища или в город­ском планиро­ва­нии. Например, во время коммуника­ции можно разговаривать на разном расстоянии друг от друга. Холл выделял четыре пространствен­ные зоны, или четыре вида дистанции. Каждый из этих видов взывал к чув­ству. Первая дистанция — публичная, подходящая для публичных выступ­лений: нам нужно стоять так, чтобы все слушатели могли нас хорошо видеть и слышать. Эта зона начинается от 3,7 метра. Следующая, социальная дистан­ция отделяет людей, не связан­ных семей­ными или друже­скими отношениями, во время обычного разговора. Социальные дистанции в разных культурах могут очень отличаться, но средним по больнице будет расстояние от 1 до 3,5 метра. Следую­щий тип — тесные личные отноше­ния — сокра­щают дистанцию до полуметра: мы впускаем человека в свое персональное, личное простран­ство, на кото­ром хорошо чувствуются запахи. Наконец, четвертый тип предпо­лагает близкий осязательный контакт: на эту интимную дистанцию мы под­пускаем людей для пере­шепты­ваний, объятий, драки или сексу­альных отноше­ний. Соответст­венно, для телесного контакта нам нужны персональная и интим­ная дистан­ция. Это то расстояние, на которое мы мо­жем протянуть руку или ощутить визави всей кожей. При этом в любой культуре право на при­­коснове­ние зарезервировано лишь за некоторыми частями тела. Нару­шение этих неписа­ных правил возможно лишь в исключи­тельных ситуациях: например, когда речь идет об опасности для жизни. В противном случае нарушение сразу вызовет конфликт.

Если мы вернемся к античным пред­ставле­ниям об иерархии пяти чувств, то вспомним, что осязание — низшее, базовое чувство. По мнению Аристо­теля, оно отделяет людей и животных от растений — и оно же объединяет людей с животными. Соответ­ственно, оно воплощает в себе животное, чувст­венное начало. Античная культура превозносила зрение и слух как опору мыш­ле­ния, но нельзя сказать, что пренебрегала животным чувством осязания. Напри­мер, в античной медицине осязание помогало выявить темперамент человека, посчи­тать пульс или распознать признаки лихорадки. На основа­нии чувств античные врачи проводили различие между телами мужчин и женщин — мы уже говорили, что это различие опиралось на темпе­ратуру: мужчины были горячими, а женщины — холодными. Но, кроме того, использовались осяза­тельные термины. Мужчины считались сухими и твер­дыми, а женщи­ны — влажными и мягкими.

Эта тактильная оппозиция мужского и женского тела сохранилась и после христианизации Европы. В виде следы таких представлений сохра­няются до сих пор: мы можем оцени­вать «качество» рукопожатия и гово­рить о «холодных» пальцах или «вялой» ладони как признаках недостаточной мужественности. Интересно, что женщинам, которые отклонялись от типич­ных женских биографий, приписы­валось и другое тактильное качество: напри­мер, аскетичные тела мучениц и святых утрачивали женскую холодную влаж­ность. Но точно так же ее утрачивали тела ведьм: их описывали как твер­дых и жестких на ощупь. Через несколько столетий разное качество мужских и женских тел (и мужских и женских прикос­новений) входило в обыденное знание. Например, в XVIII веке к этому различию апеллировали британские врачи, которые пытались отнять у повитух право на родовспомо­же­ние. Врачи считали, что мужское прикосно­вение — уверенное, рациональ­ное, профессиональное и твердое. Женское прикосновение считалось эмоцио­нальным, неуклюжим и ненадежным, и это был повод отнять у пови­тух их хлеб. То есть мы уже говорили о том, что рацио­нальное зрение считалось мужским свойством, и тогда прикосновение мужчины становилось своеоб­разным продолжением мужского зрения, а женское прикосновение оказыва­лось своеобразным осязанием в квадрате.

Сакральные смыслы осязания были не менее важны. В частности, такому сюжету посвя­щена книга Марка Блока «Короли-чудотворцы», одна из клас­сических исторических работ XX века. Она посвящена тому, как работало чудо: в течение несколь­ких поколений французские и английские короли лечили золотуху, или туберкулезный лимфаденит, как сейчас бы это назвали врачи. Так вот, эту болезнь короли лечили наложением рук. Для больных, которые искали исцеления, сакральное и меди­цинское не были разделены. А почему считалось, что король может вылечить? Потому, что его власть была священ­ной: люди верили, что христи­анские святые, священники и короли могут влиять на события в этом мире. Поэтому у святого можно попросить урожай или исцеле­ние от болезни. Прикосновение практически гарантиро­вало выздоровление.

Контакт с могущественной силой мог быть прямым, а мог быть опосредован­ным. В средневековых хрониках можно обнару­жить свиде­тельства того, что прихожане просили священников лечить наложением рук, пили елей, ели тол­ченые мощи, умащались миром и использовали для пластырей облатки. То есть это было медицинское понима­ние святости. С другой стороны, Бог мог при­косну­ться к человеку в ответ на его духовный запрос и позволить разделить свои страдания: это случай стигматов, которые первым в христиан­ских житиях получил Франциск Ассиз­ский (однако случаи стигматиза­ции известны и в XX веке).

Но можно было пытаться разделить страдание и самостоятельно, не дожи­даясь чуда стигматизации: разные аскетические практики, от самобичева­ния до но­ше­­­­ния вериг или власяницы, активно использовали чувства осязания и боли. С другой стороны, известна средневековая практика «Божьего суда» — она описана, например, в «Романе о Тристане и Изольде»: в слу­чае юридиче­ской двусмыслен­но­сти обвиняемый мог решиться на средневе­ковый детектор лжи и взять в руки кусок раскален­ного железа. Если Бог был на его стороне, он чу­десным обра­зом менял границы человеческого ося­зания и кожа остава­лась целой и невре­димой. То есть осязание было самым непосредственным спосо­бом почув­ствовать Божью милость или Божий гнев.

Здесь мы подходим к проблеме: а как, собственно, располагаются границы осязания и осязаемого? С одной сто­роны, для активного осязания мы обыч­но используем руки. Некото­рые иссле­до­ватели даже рассматривают челове­ческую кисть как главный инструмент, благодаря которому мы становимся людьми. Однако чувство осязания продол­жается на всю поверхность кожи: это самый большой и очень чув­ствительный орган, который отделяет наше тело от внеш­ней среды. А к чему еще мы можем прикоснуться? Насколько материальным может или должно быть прикосновение, чтобы его интерпретировали как прикосновение?

В европейских и неевропейских языках есть представления о том, что можно прикоснуться к святыне или запретной для чужаков удаче или судьбе, — такие представления есть и у восточных славян, и у малай­цев. Можно затронуть честь или чувства. Можно запятнать и тем самым осквер­нить память — и сделать это словами, действиями или самим фактом своего присутствия в запрет­ном, неположенном месте. Еще можно нечаянно взять чу­жое магическое знание, которое колдун или ведьма «скинули» на какой-нибудь предмет, — с этим поверьем связан запрет трогать вещи на дороге или в чужом доме. Затронуть, запятнать, подобрать — то есть осязать можно не только сугубо матери­альное, но и удачу, время, здоровье или благо­состояние. Точнее, это говорит о том, что границы матери­ального могут располагаться не так, как привычно нам, и при анализе местных практик осязания это нужно учитывать.

Можно сказать, что в каждом обществе есть представления о вещах, которые трогать можно, и о вещах, которые трогать запрещено или очень опасно. Доступ к этим запретным вещам обычно осуществляется с помощью особого ритуального специа­листа: им может быть жрец, священник, кол­дунья, шаман или врач. Врачу мы раз­решаем нарушать правила социальной и интимной дистан­ции и прикасаться к нашему телу (однако интересно, что в нашем обществе врачи обычно делятся по специальностям и мы сразу представляем, какие прикосно­вения разрешены тому или иному специалисту).

В разные исторические периоды пере­чень того, что можно и нельзя трогать, будет меняться. Например, каждый советский ребенок наверняка не раз и не два слышал: «Не трогай стенки лифта», «Не трогай поручни в метро», «Не трогай перила на лестнице (или деньги) — они грязные». Если мы посмо­трим на эту ситуацию марсианским взглядом антрополога, она покажется нам странной. Ведь перила для того и нужны, чтобы за них держаться, а деньги — чтобы распла­титься за моро­женое, иначе какой в них смысл? Но для ро­дителей смысл запрета был совершенно очевиден: за перила или поручни держались другие люди, деньги трогали грязные руки. То есть прикосно­ве­ние к ним могло привести к зараже­нию нехорошим.

Но почему чужие руки обяза­тельно «гряз­ные»? Откуда мы знаем про эту грязь? Мы определяем грязь так, а не иначе, потому что нас этому научила бактерио­ло­гия. Но бакте­рио­логия сама по себе — относительно новая научная дисцип­лина. По мере того как она завоевывала сторонников, она генерировала страх перед контак­том с «заразой». В обыденной жизни увидеть эту заразу было нельзя (то есть возможности зрения оказывались ограниченными). Пощупать ее тоже было нельзя, но можно было пытаться избежать соприкосновения с ней. Историки медицины указывают, что после того, как Луи Пастер поведал публике о бактериях и микробах, обществом овладели новые бытовые фобии. Заодно бактериология создавала новые контуры осязания. То есть люди теперь постоянно сомневались в безо­пасности окружающей среды и всюду подозре­вали возможность заразиться. Самые чувствительные множество раз в день мыли руки и пытались избежать прямых контактов с «грязными» предметами: например, брались за дверную ручку только через полу пальто. Вот эти пред­став­ления дают мотивировку и совет­ской бытовой брезгливости, и советским практикам осязания.

Медицинская идея об опасности или за­разности прикосновения не была изо­бретением бактериологов, она возникла намного раньше. В середине XVI века итальянский врач Джироламо Фрака­сторо опубликовал трактат о контагиях и контагиозных (то есть контактных) болезнях. Контагием он назвал некую заразу неясной природы, которая передается через прямой контакт с боль­ным — например, через прикос­но­вение к телу, общую посуду и лич­ные вещи. Зараза могла распростра­ниться и по воздуху, поэтому Фрака­сторо считал опасным контактировать с тем воздухом, которым дышит больной.

Вернемся к тому, как чувства изобра­жались в живописных аллегориях. Если зрение и слух часто воплощали фигуры аристокра­тов в бархате и шелке, то для изображения низших чувств — вкуса, обоняния и осязания — использо­вались фигуры крестьян, солдат, нищих и бродяг. На картине барочного мастера Пьетро Паолини «Аллегория пяти чувств» осязание — это два борца на зад­нем плане. То есть в иерархиче­ских отношениях между сенсорными системами люди видели еще и социаль­ную составляющую.

Начиная с Ренессанса аристократия была уверена, что осязание — основное чувство, на которое полагаются массы. С одной стороны, крестьяне и ремес­лен­­ники безусловно владели профес­сио­нальным осязанием. Плотность теста, степень обработки кожи или скрученность нити определялись на ощупь. С дру­гой стороны, их тела считались более грубыми и жесткими, и это давало вра­чам повод говорить о качественном отличии осязания низов: грубость фибр соответствует грубости чувств.­

В свою очередь, над своим осязанием аристократы тоже рефлексировали и счи­тали его весьма утонченным. Аристократам приписывались тонкие фибры, а начиная с момен­та — изнеженные нервы. Их тонкие чувства позво­ляли им оценивать произведения искусства и предметы роскоши, которые про­столюдин не мог оценить, — оценивать качество бархата или гладкость мра­мор­ной скульпту­ры с помощью прикосновения. Об этом свидетельствуют многочисленные портреты XVIII — начала XIX века, на кото­рых позирующие подчеркивают свой статус, разглаживая шелк, круже­во, мех или держа в руках безделушку.

Вторую половину XVIII века занимает большая общеевропейская полемика о роскоши, в том числе тактильной: одни говорят, что роскошь необходима для различения низов и верхов; дру­гие — что она приносит доход в казну; третьи, как Джордж Вашингтон, призы­вают к отказу от роскоши. Вашингтон требо­вал, чтобы американцы носили одежду из простых и грубых домотка­ных материа­лов как противоядие против роскоши и пороков, которые с ней ассоциируются. Грубая ткань должна была воспитывать суровые римские добродетели, прочные и толстокожие.

Если средневековые жилища провоци­ровали вынужденное соседство со мно­жеством людей и в смысле вынужденную тактильность, то модер­низация и капитализм требуют расши­рения личного пространства. Представ­ление о комфорте и о новых тактиль­ных нормах возникает в городе эпохи санитарной революции (это конец XIX века). В это время разные функции окончательно расходятся по разным комнатам: спать, принимать пищу и умы­ваться в одной и той же комнате больше невозможно. То есть аристо­крати­ческие привычки начинают утверждаться как новая демократи­ческая норма. После гигиени­ческих реформ середины XIX века и после открытия электриче­ства супер­совре­мен­ные дома с лифтами и тесные трущобы с лучи­нами продолжали существовать: это усложняет конфигу­рацию чувств, поскольку в пре­делах одного города и даже одного квартала делает практики осязания более разнообразными.

Модерн подразумевает разные так­тильные ситуации: одни поощряют прикос­новения, другие их запрещают. Например, с XIX века публичные музеи учат нас дисциплини­ровать свое тело и не трогать то, что нам нравится (а чтобы мы об этом не забыли, в музе­ях существуют специальные люди и техноло­гии, кото­рые за этим следят). С другой стороны, сначала французские универсаль­ные магазины, а затем американ­ские супермаркеты поощряли прикос­новения: это новая тактиль­ность — тактильность покупа­теля, который хочет избежать коммуникации с продавцом и при этом хочет удосто­ве­риться в качестве това­ра, который поку­пает: мятое ли яблоко, прочная ли ткань и так далее. Комфорт и непосред­ст­вен­ное прикосновение помогают современному человеку суще­ство­вать в его главной ипостаси — ипостаси потребителя.

Что важнее зрение слух или обоняние. Смотреть фото Что важнее зрение слух или обоняние. Смотреть картинку Что важнее зрение слух или обоняние. Картинка про Что важнее зрение слух или обоняние. Фото Что важнее зрение слух или обоняние

Самый удобный способ слушать наши лекции, подкасты и еще миллион всего — приложение «Радио Arzamas»

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *